— Ну, знаешь, Павлович, я тебе скажу: мы на войне, а не у тещи на именинах. Чего смерти бояться!
— Так-то оно так. Кто боится смерти, тот не партизан. Но для чего же гибнуть напрасно? Мы же советские люди. Знаете, что значит для нас каждый человек?
— Правильно, товарищ командир! — горячо поддержали все.
Но обладатель высокой бараньей шапки вспыхнул:
— «Правильно, правильно!» А разве я говорю, что неправильно? Так давайте сидеть в лесу. Может, они сами придут, скажут: «Бейте нас, жить надоело…»
— Не горячись, Бидуля! Тут хитрость нужна.
— Как ни хитри, а драться придется.
Иван Павлович начал излагать свой план. Он звучал, как боевой приказ. Тимка едва удерживался от восторженных восклицаний. Но он не забывал, на какой важный военный совет его допустили, и старался ничем не выдать своего присутствия.
Иван Павлович заключил:
— Сейчас обедать — и в дорогу!..
* * *
В школе все было, как и прежде. Четверо фашистов с капралом во главе закрылись в комнатке, на которой еще сохранилась табличка «Учительская». Рядом расположились полицаи. Через коридор, в двух больших классах, сидели заложники.
Немцы пили вонючий самогон, который им ежедневно доставлял Лукан. После охотничьих упражнений Фрица кур не осталось, и они закусывали свининой. Полицаи утром и вечером пили мутный, как помои, кофе без сахара, днем ели жидкий суп.
Капрал время от времени вызывал Ткача, громко возмущался, недвусмысленно намекая на то, что дела у него идут как нельзя хуже и господа полицаи зря переводят хлеб.
У полицаев в самом деле не было никакой работы, и они, сложив оружие в пирамиды, занимались кто чем хотел: одни дремали на складных кроватях, другие распевали, а третьи приплясывали под хриплые звуки гармошки, на которой играл их рябой приятель. Прикрыв глаза, он целый день упражнялся на отобранной у кого-то гармонике.
У Ткача же свободной минуты не было: он допрашивал арестованных.
Заключенных вызывали по очереди, прерывая допрос только в обеденное время.
Перед Ткачом стояла старая женщина.
— Где дочь?
— Да у меня сын.
— Ну, сын…
— Да что, он у меня — маленький? Что, я им руковожу? Может, куда на заработки пошел. Или он мне говорит? Вы у своей матери спрашивали, куда вам идти?
— Ты мне, старая, зубы не заговаривай! Если я спрашиваю, говори без всяких штучек. Привыкли к равноправию! Говори мне все начистоту, я ж тебя насквозь вижу! Что я, дурак какой?..
— Я же этого вам не сказала.
— Еще бы сказала! Ну, говори, где сын.
— Да кто ж его знает? Дома все равно есть нечего, так и пошел куда глаза глядят. А я что ж, виновата? Что вы меня здесь держите? — наступала женщина.
— Э, я вижу, ты, старая, в первый раз на допросе. Вишь, как разговаривает с начальством! — рассердился Ткач. — Пан Хапченко, — обратился он к полицейскому, — десять!
— За мной дело не станет.
Здоровенный, как медведь, Хапченко повалил женщину на скамью. Другой полицай схватил ее за моги. В руках Хапченко появилась упругая резиновая палка — достижение фашистской техники.
Старуха сжималась от ударов, стараясь не кричать, но не выдержала. Наконец она потеряла сознание, и ее поволокли из комнаты.
Перед Ткачом стоял уже кто-то другой…
Арестованным казалось, что этим мукам и пыткам не будет конца.
…Наслушавшись, как кричали люди под пытками, Мишка, возвращался домой. Сердце его обливалось кровью. «Что же это делается на свете? — думал он. — Это ж по всей земле, где ступила нога фашиста, такие муки принимает народ, умирает, обливается кровью… И в городе Сережка такое же видел, и в Алешином селе… Когда же придет расплата за всю кровь и слезы народные?»
Солнце опускалось. Небо багровело, окрашивая поля в алый цвет, и вечерний закат напоминал о кровоточащих ранах…
Сергей, который прилег было отдохнуть, уже проснулся и с нетерпением ждал Мишку.
— Ну что?
— Пытают, — угрюмо сказал Мишка.
— Всюду одно и то же! — вздохнул Сергей.
Они быстро вышли на улицу и остановились в изумлении.
Прямо на них по безлюдной улице двигалась мрачная процессия. Никто не вышел из ворот, хотя сотни глаз следили сквозь отогретые дыханием круги в замерзших стеклах.
Вели пленных. Впереди ехала подвода, а на ней, развалясь, лежали двое. За ними шли молодые парни, девчата, окруженные тесным кольцом.
— Людоеды проклятые! — выругался Сергей. — Идем подальше от греха.
На миг Мишка остолбенел от ужаса. Он узнал среди пленных Софийку. Он узнал бы ее за километр по яркому платку! А позади — Тимка… Как же это их поймали?.. Ему стало жутко. Зачем дергает егоза руку этот паренек? Чем он теперь поможет товарищам? Вон и Леня Устюжанин тоже там… Но, постой-ка, почему он в черной полицейской форме?.. Предатель!.. А немец на передней подводе? Да это же Иван Павлович!..
Мишка радостно оборачивается к Сергею:
— Да это ж наши!
— Попались? — ужаснулся Сергей.
— Партизаны!
Сергей недоверчиво посмотрел на товарища. «Шутишь, хлопче! Или, может…» говорил его взор.
Мишка понял:
— Все они партизаны! А двое на подводе — это и есть командиры…
Процессия приблизилась. Иван Павлович, одетый в форму гитлеровского обер-лейтенанта (который был, вероятно, совсем щуплым, так как полы шинели едва сходились на крупной фигуре командира), спрыгнул с воза и подошел к ребятам:
— Что здесь, Михайло?
— Пытают. Кричат люди. Все фашисты и полицаи на месте, — доложил Мишка.
— Добре!
— Василия Ивановича в городе схватили…
— Ты откуда… знаешь?
— Да вот Сережка пришел…
Хотя они разговаривали вполголоса, а уже и среди «пленных» и среди «полицаев» пронесся шепот:
— Василька поймали!..
— У, гады!..
— Я вам письмо принес. Меня послали вместо Василька, — сказал Сергей.
— Хорошо. Потом. А сейчас становитесь, ребята!
И Иван Павлович, раздраженно прокричав какие-то слова по-немедки, стал загонять ребят в колонну. Ему помогали «полицаи». Мишка и Сергей попали в колонну «арестованных», которые засыпали их вопросами о Васильке.
Эту картину видели и из окон школы. Капрал смотрел в бинокль, а Ткач — на него, ожидая, что и ему дадут, как старшему, взглянуть хоть раз. Но капрал опустил бинокль и, видимо успокоившись, пошел допивать самогон.
Процессию возле школы встретили радостно, с раскрытыми объятиями. На крыльцо высыпали полицаи, сам Ткач встречал гостей. Только никто из немцев не вышел. Они не знали, что прибыл офицер в чине обер-лейтенанта; думали, что там только полицаи или немец из низших чинов. Так разве подобает капралу выходить ему навстречу?
— Ага, попались, голубчики! — тешились полицаи, оглядывая «пленных».
— А-а, да я вижу здесь знакомых! — воскликнул Ткач, узнав Софийку и еще кое-кого из тех, кто находился «под стражей».
— Место для них найдется? — весело кричал Леня, Устюжанин, который изображал, вероятно, начальника колонны.
— Найдется!..
«Обер-лейтенант» что-то буркнул переводчику, и тот громко приказал:
— По местам! Обер-лейтенант спрашивает коменданта!
Полицаи ушли в школу. За ними двинулся «полицай» в высокой бараньей шапке. «Обер-лейтенант», ни на кого не глядя, направился к «учительской».
Ткач остался принимать арестованных. Он подскочил к высокому парню.
— В партизаны тебе захотелось, сволочь! — закричал он и занес над ним кулак.
Но Леня оказался проворнее его. Могучим ударом он свалил Ткача с ног. Тот растянулся на земле.
В эту минуту на пороге комнаты, занятой полицаями, появился человек в бараньей шапке, следом за ним — другие. Он одно мгновение разглядывал полицаев, потом быстро поднял руку с зажатой в ней гранатой и скомандовал:
— Руки вверх, собачьи души! Ложись, а то кишки выпущу!
Гармошка поперхнулась в руках рябого, потом дико рявкнула и шмякнулась об пол. Вертевшиеся в танце полицаи так и замерли, держась за руки, раскрыв рты от неожиданности и страха…
Капрал растерялся, когда на пороге его комнаты вдруг возникла фигура «обер-лейтенанта». Поняв свою оплошность, он сразу пожалел, что не вышел ему навстречу. Капрал покосился на недопитую бутыль самогона, свидетельствовавшую о его «старательной» службе. Немцы вскочили на ноги, молодецки щелкнув каблуками, и вытянули руки в приветствии.
На фашистов в упор смотрели черные дула автоматов.
Капрал опомнился первым. Он потянулся к столу, где лежал его парабеллум…
* * *
Можно было думать, что для Лукана настали спокойные дни. Но это спокойствие было только внешним. Надписи на воротах не появлялись, но тревога все же не покидала его. Лучше уж эти надписи, чем грозное молчание, которое — предчувствовал Лукан — было затишьем перед бурей.