заметил, что в ящике лежало еще несколько таких же платков и на всех была вышита маленькая зеленая стрелка.
«Что за зеленая стрела, и откуда так много платков, ведь у старухи нашли только один?» подумал я, но расспрашивать Петра Сергеича не решился.
— Ну, орел, — сказал он весело, — сегодня уезжаешь?
— Так точно, — ответил я.
— В Решму, что ли?
— В Решму, — подтвердил я, удивляясь: какая же отличнейшая память у капитана! Как-то давно, еще на «Серьезном», я рассказал ему, что родом я из Решмы.
— И мать у тебя там есть? Марья Петровна, кажется?
— Марья Петровна, — подтвердил я, удивляясь еще больше.
— Слыхал, она болеет?
— Да. Пишет, что больна.
— И у тебя двое братишек? — продолжал задавать капитан всщросы.
— Двое.
— Петюха-Митюха?
— Петюха-Митюха.
Ну и память же у человека!
— Марки, ты говорил, любят собирать?
— У нас вся улица марками занимается, — гордо ответил я. (Действительно, наша Приречная улица славилась собирателями марок на всю Решму.)
— Ну, ладно. А Решма твоя, кажется, древний город?
— Очень. Наш учитель истории, Иван Иванович, говорил, что Решме тысяча лет.
— Заводы в Решме есть?
— Перед войной химкомбинат отстроили большущий.
— В Решме железнодорожный узел?
— Да. На Москву поезда, на юг, в Сибирь…
— Так, так. Ну, ладно. Сегодня в пятнадцать ноль-ноль на север выходит шхуна «Чайка». Я могу на нее тебя пристроить. Дойдешь на ней до М., а там сядешь на поезд.
— Спасибо.
— Да… Если где увидишь свою знакомую, ту, что тебе дорогу показала, не зевай. И… — он поглядел в окно, барабаня пальцами по столу и что-то обдумывая, — и знаешь, паря, если мы с тобою до твоего приезда где-нибудь столкнемся, в поезде, скажем, или на вокзале, или еще где в другом месте, ты ко мне сразу не кидайся, не признавай. Надо будет, я к тебе сам подойду. А может, и не я, а кто-нибудь из моих к тебе придет. Он спросит у тебя… — обдумывал Петр Сергеич: — «Любите ли вы собирать марки?»
— Обожаю, — подхватил я.
— Вот, вот, — улыбнулся капитан, — так ты ему и ответишь. А он тебя спросит: «Нет ли у вас для обмена швейцарской марки достоинством в пятьдесят сантимов, 1888 года?» Ты скажешь: «Нет, такой нет, но я вам могу показать много других марок на выбор. Пойдемте, посмотрим мой альбом». Запомнишь?
Еще бы я не запомнил! Честное слово, капитан мне хочет дать какое-то поручение! Я обрадовался.
— Ну, а если ни я, ни кто другой тебя не встретит, приедешь в Н., заходи, — охладил мои восторги капитан.
В тот же день ровно в пятнадцать ноль-ноль шхуна «Чайка» снялась со швартов, вышла в открытое море и взяла курс на М.
ГЛАВА ШЕСТАЯ,
в которой Иван Забегалов появляется в родной Решме
В поезде все перезнакомились. Меня называли то «юным Нахимовым», то «лихим черноморцем», то «будущим адмиралом». Поезд не торопясь шел на север и с каждым часом приближался к Решме. Больше всего я подружился с одним молодым пареньком в кожаном пальто, во френче со споротыми погонами, в русских сапогах. Во-первых, он мне понравился потому, что тоже собирался слезать в Решме, где он работает в завкоме химкомбината, во-вторых — потому, что он был ранен и контужен на Тамани, а в-третьих — потому, что он был поэт. Он сам мне показывал свои напечатанные стихи и читал с выражением. Стихотворения были, правда, не про флот, а про сухопутные части, но в одном из них очень здорово описывалось, как боец на плечах вынес раненого командира. Под всеми стихами стояла подпись «Прокофий Прохоров», и он этим совсем не гордился, а наоборот, просил, чтобы его все попросту называли Прошей, потому что ему всего двадцать четыре года и он не может еще быть «Прокофием Петровичем». Даже меня он заставлял называть себя Прошей, а сам называл меня «Ваня, русский моряк».
Он выбегал на станциях и покупал то кусок колбасы, то булку, то жареную курицу и всегда угощал и обижался, если я отказывался от угощения. Он сказал, что собирается описать меня в своих стихах, но я все говорил, что меня незачем описывать и я просто сгорю со стыда, если увижу свою фамилию в газете. Тогда он взял с меня слово, что я обязательно зайду к нему в гости.
Другие пассажиры тоже никогда не садились без меня за еду и всегда приглашали меня то к завтраку, то к обеду, то к ужину. Ну, и я не оставался в долгу — вынимал из мешка кусок сухой копченой колбасы или банку консервов, и мы сидели по целым часам, разговаривая, а мимо окон бежал еловый лес, густо засыпанный снегом, или скользили белые березки.
Он читал мне свои стихи.
Наконец на пятый день замелькали знакомые названия станций, и я уже ни с кем больше не разговаривал, а все время стоял у окна.
— Ну, Ваня, русский моряк, — сказал мне Проша, когда за окном потянулись белые корпуса химкомбината, — приехали. Заходи ко мне, не зайдешь — обижусь.
Он крепко пожал мне руку и сунул бумажку с адресом.
Поезд запрыгал на стрелках и остановился. Я распрощался с пассажирами и выскочил на платформу.
Два с половиной года я не был в родном городе! Что это случилось с вокзалом? Он всегда был огромный-преогромный, а теперь стал просто кирпичным маленьким бараком. И привокзальная площадь всегда была большущей, а теперь оказалась тесным, застроенным-сараями пустырем. И Главная улица, тянувшаяся от вокзала к базару, всегда такая широкая, вдруг стала узкой, как проулок.
Я не сразу сообразил, что не вокзал, и не площадь, и не улица уменьшились, а я вырос сам за два с половиной года.
Как я опешил поскорее добраться до своего дома!
Вот Главная, вот Московская, а вот и наша, Приречная улица! Маленькие домишки с подслеповатыми окошками, деревянные калитки, подворотни, из-под которых сердито лают собаки, снежные горушки, с которых на собственных штанах со смехом съезжают малыши. Я раза два провалился в сугроб, так торопился. Наконец я добрался до нашего домика. Он все такой же, покосившийся набок, с черной крышей. Я, отворил ворота, вскочил на крыльцо, распахнул двери. Митюшка, мой братишка, закричал:
Мамка-а, Ванятка