— Опасная штука была: придавить могла массу народа. Хорошо, что восстановили…
На красном дворе бывшей Шереметьевской больницы, окруженном портиками и колоннадами, Иван Архипович остановился. Он тяжело дышал от волнения. Он был взволнован, конечно, не гением Гваренги, строившим это прекрасное здание, и не печальной историей крепостной девушки, знаменитой потом актрисы, в память которой выстроено это здание его бывшим владельцем. Иван Архипович дрожал от ожидания.
Милиционер сочувственно проводил его в приемную и объяснил дежурной, зачем они пришли.
Сестра в белом халате покачала головой равнодушно:
— Едва ли это ихняя девочка. А впрочем — поглядите. Она хорошо себя чувствует…
Ивана Архиповича нарядили в белый халат и провели в палату. Он остановился на пороге, скользя глазами по ряду кроватей, больничных одеял и подушек, прижимая руки к груди. Сердце его овеялось отвратительным холодком.
— Вот она! — сказала сестра.
Иван Архипович взглянул на девочку и облегченно вздохнул.
— Я и говорю, что не ваша девочка, — заговорила сестра, — это совсем уличная девочка. И отца не помнит, не знает совсем… Варя, — окликнула она больную, точно желая убедить посетителя, что это, действительно не его дочь, — у тебя есть отец?
Веселые голубые глаза девочки остановились на них обоих. Она покачала головой.
— Нету.
— А мать?
— Померла мамка!
— Вот видите, — обернулась к Чугунову сестра, — это простая нищенка.
Иван Архипович смотрел на девочку молча. Спавшая было с сердца тяжесть при виде чужой девочки возвращалась снова: может быть лучше было бы видеть ему здесь сейчас свою дочь, чем изнывать тоской и болью неизвестности.
— Как ты под трамвай попала? — продолжала спрашивать сестра, — расскажи!
— Милостыньку сбирала!
— Видите ли, ее после смерти матери соседи забрали: в лавки брали с собой, потому что с ребенком без очереди пускают. Кормили за это. Так она по людям и ходила. Попала к нищенке какой-то, та ее по трамваям «работать» научила. Это — милостыньку просить — они тоже работой называют…
Иван Архипович подошел к девочке, посмотрел на ее забинтованную руку, спросил глухо:
— Больно тебе?
— Ничего, потерплю! — ответила она, морщась от почувствованной острее при напоминании боли, — сама виновата.
— А руку… руку-то, — несмело сказал он, — руку-то как же… Жалко тебе?
Нищенка вскинула на него бойкие, озорные глаза:
— А что-то ее жалеть мне? Безрукой мне подавать будут поболее, небось, чем с руками давали? Верно?
Иван Архипович вздрогнул. Огромный поток несчастий, страданий и боли все еще неорганизованной человеческой жизни ошеломлял его. Так вечно взволнованное море ошеломляет каждого, кто впервые озирает его жуткий простор с уютной, сверкающей медью и солнцем палубы. Он оглядел соседние ряды белых подушек, покоивших на себе искаженные ужасом и болью лица, и наклонился к девочке:
— Да, да, верно… — пробормотал он, — и я тоже немножко потом… Помогу тебе. А если моя дочка, моя дочка… Тогда я тебе…
Он не договорил, замахал руками и выбежал из палаты.
— Не ваша? — с любопытством окликнул его милиционер, докуривавший на крыльце папиросу, — а?
Иван Архипович взглянул на него растерянно и тот, понявши, сочувственно кивнул головой и пошел рядом с ним:
— Подождите, может быть, еще будет заявка какая. Найдутся следы. Дайте на всякий случай в газетку объявление — тоже помогает! Я так считаю, что девочка ваша жива и здорова: если бы что случилось — было бы уж известно… А раз известия нет — это уж верьте моему опыту — найдется! Заплуталась, приютил кто-нибудь, задержал… Вот вечером будет дома ваша девочка… Напрасное беспокойство!
Солнце, уличный шум и заботливые слова спутника согрели сердце отца, оживили его мысли. Из них плелась тонкая паутина веселых надежд. Иван Архипович благодарно пожал руку милиционера, точно, цепляясь за нее, он мог вынырнуть из моря несчастий, готовых захлестнуть и его.
Наталье Егоровне не нужно было спрашивать: одного взгляда на мужа достаточно было, чтобы она с новым отчаянием опустила голову.
Иван Архипович рассказал о девочке. Она чуть слышно спросила:
— Но куда же она пойдет из больницы? Двенадцать лет, как Але…
Она едва выговорила имя. Нужно было сейчас что-то делать, куда-то идти, спрашивать, искать, а у нее не поднимались руки и казалось невозможным стоять на ногах, бессильных и мягких, как у набитой ватой куклы.
— Где же Аля? — простонала она.
Как от налетевшего вихря, паутина последней надежды, сплетенной из слышанного за день, разлетелась на клочья. Иван Архипович порывисто встал.
— Надо идти! Надо же идти, узнавать, спрашивать!
Он ушел, шатаясь, и вернулся в полночь.
Из черной ниши ворот, едва лишь он взялся за ручку двери, выскочил оборванный, босоногий, мальчишка. Иван Архипович приостановился. Мальчишка грубо дернул его за рукав:
— Дяденька, ты в этом доме живешь?
— Да.
Черные узенькие глазки ушли под лоб, прячась, как мышенята в норах. Голос мальчишки стал тверже:
— Это здесь у вас пропала девчонка?
— Здесь! — шатнулся Иван Архипович, — здесь…
Мальчишка нагло сказал:
— Ну так проводи меня к этим, чья девчонка. Меня дворник не пустил.
Иван Архипович задохнулся.
— Что ты знаешь о ней? Ты видел ее?
Неожиданный вестник расхохотался и свистнул:
— Так я тебе все и сказал!
— Да ведь это же моя, моя девочка! Ну?
Иван Архипович положил тяжелые свои руки на костлявые плечи мальчишки. Он храбро вынес их тяжесть и буркнул спокойно:
— А скажи фамилию свою!
Иван Архипович не сказал — выкрикнул, едва дыша. Мальчишка удовлетворенно и нагло отодвинулся от Чугунова и, сунув руки в дыры штанов, зиявших на месте карманов, сказал:
— Ага, ну так я знаю, где твоя девчонка!
Был полдень. Пыляй проснулся от непривычной тишины. Он огляделся — никого из ребят уже не было. Над башней, залитой ураганом ослепительного света, слепя пламенем раскаленного золота, сияло полуденное солнце.
Пыляй равнодушно отвел глаза от голубого простора, расстилавшегося за зубчатым овалом башенных стен, и вздохнул. Он был ослеплен изнутри светом нестерпимо ярчайшим: нужно было только проснуться для того, чтобы ночь с пленницей вспомнилась от конца до начала с резкостью большей, чем привычное солнце над головой.
От солнца, бессонной ночи и вихря бестолковых мыслей у него отяжелела голова. Он не встал, но, катясь по соломе под гору, как тюлень с берега к воде, докатился до углубления в стене, заменявшего ребятам кладовую. Вынув кирпич. Он пошарил в каменной норе и ничего не нашел там, кроме консервной банки с дрянным табаком. Он тупо поглядел на серые опилки махорки и, подумав, засунул руку в кладовую. Бумаги не было, но под руку попался непривычный предмет, и Пыляй с изумлением вытянул его.
Это была одна из книжек, отобранных у девчонки вчера. Пыляй развернул ее, увидел оборванные уже кем-то углы для курения и спокойно завернул страницу для собственной цигарки.
Никогда в жизни не приходилось ему держать в руках книжку. На перевернутой странице оказалась картинка. Он, забыв о табаке, стал разглядывать ее.
Ничего замечательного на картинке не было. Но в поисках следов таинственной силы, проявлявшейся у хозяйки этой книжки в непереносимой дерзости. Пыляй был готов видеть всюду источник этой силы. Он долго и пристально рассматривал картинку. Он увидел на ней шумную улицу большого города, очень похожую на те самые улицы, по которым он скитался с такими же беспризорными ребятами.
Но если в самой картинке не было ничего удивительного, то удивительной показалась Пыляю возможность уместить огромные здания, трамваи, извозчиков и людей на куске бумаги, величиной с собственную его ладонь. Это было, как чудо.
Пыляй отшатнулся от книжки и вытер взмокший от напряженного внимания и жары темно-красный свой лоб.
— Фу-ты, ну-ты, ножки гнуты! — неодобрительно протянул он, силясь усмешливой шуткой отрезвить, самого себя, — ну и штука!
Но очарование открывающегося перед ним другого неведомого мира не проходило. Он забыл о табаке, он смиренно сидел на корточках и листовал книжку. Картинки одна за другой проходили перед ним. Он не заметил, как вполз маленький круглый мальчишка в пролаз и подкатился с размаху к нему.
Пыляй вздрогнул.
— Ты что это? — крикнул тот.
Пыляй тотчас же принял обычный суровый свой вид и, отслюнив загнутый уголок от книги, стал крутить цигарку, швырнув книгу на место с нарочной небрежностью.
— Пожрать, Вьюнок, нету ничего. Приходится табаком пробавляться.