Он ничего не ответил, но через минуту спросил угрюмо и глядя в сторону:
— Это что ж. Меня все равно там не примут.
— Где не примут, Пыляй?
— Вот там, где вы живете.
Аля задумалась, потом покачала головой.
— Примут, Пыляй. Если бы я отцу сказала, что ты учиться хочешь…
— Зубы у меня болят часто, — вставил он.
— А зубы вылечат. Тебя бы устроил отец в школу. Он все сделает, если я попрошу.
Пыляй перебил ее:
— Мне бы сапожником быть выучиться…
Она взглянула на него с недоумением. Он пояснил коротко:
— У них денег много!
Аля пожала плечиками:
— Ты всем сделаешься, чем захочешь. Она помолчала и добавила неуверенно:
— Разве у сапожников много денег?
— Так и тащат ему. Я за одним глядел. Окошко у него над землей, и мне все видно было.
— Делайся сапожником, Пыляй, — согласилась она. — Это все равно. Чем хочешь, тем и будешь. Только тут не оставайся.
— Мне скушно тут! — прошептал он со вздохом. — Я бы не знай что… Да вот видишь…
И опять с новой надеждой и страстной силой, задыхаясь от волнения, бросилась к нему девочка:
— Беги отсюда, Пыляй! Давай вместе убежим, ты у нас в доме спрячешься и тебя не найдет никто! Я дворнику скажу, он этого длинного вашего Коську на порог не пустит. Ты знаешь, какой отец у меня? Он одной рукой пять пудов поднять может. Разве тебе хорошо тут?
— В Ташкенте, сказывали, сожгли нас сколько? А как холодно, туда ехать придется.
— Ну, уйдем, Пыляй, уйдем вместе!
Он отвернулся к окну, струившему тонкие, как нитки, лучи света. Аля посмотрела на них и вспомнила дом: так же просачивались в занавеску струйки уличного фонаря, когда в сумерках, нахлобучив на уши слуховые трубки радиоаппарата, слушала она музыку, пение и живые слова. И страшно ей стало за Пыляя, всю жизнь проводившего, как подвальная крыса, на гнилой соломе, в каменной сырости, и духоте. Она всплеснула руками и крикнула:
— Ну, один уйди, Пыляй, только не живи тут. Не надо меня пускать. А только когда я выйду, с отцом сюда вернусь и тебя мы возьмем. Хочешь?
Он стоял перед ней, широко расставив ноги и упрямо, как рассерженный бычок, качал головой.
В нем происходила борьба. С привычкой человека, обманываемого каждым днем своей жизни, он оценивал и то и другое.
Величины были слишком неравные. Сзади него мерещилась подвальная жизнь; ночи на соломе и камне или в мусорном ящике, дни в голоде, брани, драке и скуке; а все будущее — в темноте, постоянном бегстве и опасности. Его не пленял кокаин, не веселила водка и он мог предпочесть хорошую сказку о другой жизни жратве до отвратительной тяжести в желудке.
Эта жизнь, как таинственная машина, сплетенная из стекол, книжек, зубных щеток, желтеньких башмачков и множества подобных вещей, выделывала таких вот людей, как эта девчонка.
И не быть никогда таким человеком, не пролезть этой машины было страшно. Он дрожал и, силясь скрыть свое волнение, нарочно качал головой и говорил, стараясь победить девчонку, загасить свет, которым пылали ее слова:
— Не возьмете вы меня…
— Возьмем, возьмем, Пыляй!
— Не выучусь я книжкам…
— Выучишься, выучишься, Пыляй! Если бы тут светло было, я тебе сейчас бы буквы показала. Это совсем просто, Пыляй…
И опять с практичностью человека, имевшего суровый житейский опыт, усмехнулся Пыляй недоверчиво. Он погремел коробком спичек, зажег одну из них и, содрав ногой солому с полу, обнажил сырую землю!
— Ну, покажи какую-нибудь!
Аля присела и вычертила ногтем свое имя.
— Вот гляди: две палочки, как шалаш, а посредине перекладина. Это — а!
Спичка погасла, но две палочки с перекладиной выжглись в мозгу навеки. Пыляй повторил про себя:
— Как шалаш: — а!
— Вот меня Алей звать, — толковала девочка в темноте, — значит моя первая буква такая, как я нарисовала — а. Запомнил?
— Запомнил, — неохотно ответил Пыляй.
— Ну и так все запомнишь, их всего только тридцать две буквы знать надо… И с ними ты любую книжку прочитать сможешь…
Он не мог не верить. Он истратил еще одну спичку, чтобы осветить выдранный из книжки на курение листок. В таинственной цепи всяких закорючек знакомая буква выплыла сразу же. Пыляй обомлел. Спичка, догорев, обожгла ему пальцы. Он со вздохом свернул бумажку и сунул ее в карман.
— Нашел? — крикнула Аля, томившаяся ожиданием похвалы ее учительским способностям, — нашел, а?
— Была такая! — сделанным равнодушием ответил Пыляй, — нашел… А это хорошо, — обернулся он к ней с угрюмой решительностью, — будет, я товарищей подведу, а? За это меня пришибить надо!
Аля резко закинула голову и крикнула с гневом:
— А это хорошо меня так схватить и держать тут? За что? Я вам что сделала?
Пыляй растерялся. И снова, и снова с болезненной ревностью завидовал он маленькой, дерзкой девчонке, так легко и просто выбившей у него из рук всякое оружие борьбы с ее доводами.
— Это нехорошо, — пробормотал он.
— А учиться хорошо! — торжествовала она, — уйти от них хорошо, потому что они нехорошие дела делают. А вот хочешь — уходи сам, а я останусь! Все равно мне ничего они не сделают, я останусь. Хочешь так? Нечего тебе и бояться будет!
Он молчал, потупя глаза.
Аля еще говорила что-то, но он не слушал. Он казался себе похожим на лавочника, старательно взвешивавшего на весах и то и другое. Чашки их прыгали от каждой новой мысли то в одну, то в другую сторону. И Пыляй продолжал качать головой.
Глава восьмая
Коська — честный человек
Было два часа ночи. Часы Спасской башни играли Интернационал. Нарядные стрельчатые вышки кремлевских башен, далеко видными на расцветающем утром небе каменными часовыми, сторожили прекрасные древности Кремля. Улицы были безлюдны. На каменных тумбах дремали дворники и ночные караульщики. По мостовым волочились сонные извозчики. Где-то одиноко шипел грузовой трамвай.
Иван Архипович подталкивая своего проводника, задыхался от волнения и прибавлял шагу. Коська не успевал, и тогда Чугунову казалось, что тот намеревается исчезнуть в темном переулке. Он хватал его за шиворот и ворчал:
— Куда? Куда?
Коська сносил все это довольно равнодушно. Он чувствовал себя уверенно и крепко настолько, что не обращал внимания на пустяки. Он спокойно рассчитывал, сколько можно выручить за кольца, часы и разную мелочь, и лишь иногда беспокойно щупал на себе деньги и вещи.
Иван Архипович, наоборот, с каждым шагом вперед все более и более тревожился и настораживался. Незагромождаемые шумом и суетой трамваев, автомобилей, прохожих, — улицы, мосты, набережная дышали призраками древней Москвы. В этот таинственный предрассветный час силуэты кремлевских церквей, башен, зубцов и вышек выступали с особенной четкостью. Все нанесенное современностью исчезло в неясных сумерках ночи. Москва деловая, советская, шумная и торопливая спала. Москва прежняя, Москва боярская, похороненная в железобетоне, асфальте и камне, вставала из каменного гроба.
И темный хребет Китайгородской стены в этот предрассветный час не казался больше развалиной. И юркий проводник Чугунова не казался простым оборванцем. И сам Иван Архипович запахивал на себе летнее пальтишко с ухватками ремесленника из Немецкой слободы, попавшегося в руки разбойных людей, ютившихся под мостом Москвы-реки.
Иван Архипович все тверже и тверже держал в руке плечо мальчишки. Тот, наконец, не выдержал и остановился.
— Держи меня хоть за хвост, — сказал он, всовывая ему в руки подол пиджака, — а так ведь идти нельзя.
Мальчишка, провожавший их следом, приостановился, держась наготове. Коська весело свистнул ему и, высвободившись из рук Чугунова, пошел вперед с большей легкостью и проворством.
— Сейчас сдам тебе твою девчонку, — проворчал он, — надоела она ребятам.
Иван Архипович скрипел зубами, но молчал.
Они миновали двух милиционеров и Чугунов едва сдержался от желания сдать им маленького бандита. Сойдя с моста, Коська перешел набережную и проворно пробрался в тень китайской стены. Чугунов прохрипел:
— Где же вы ее держите, негодяи!
— Где сами, там и она, — отрезал Коська.
— Если кто-нибудь из вас только тронул ее…
Коська остановился с решительностью:
— Ты меня не стращай, дядя… А то, гляди…
— Что?
— То, что — на твои деньги и часишки и прощай. Нам не по дороге.
Иван Архипович поднял кулаки над головой мальчишки:
— Да я тебе голову сейчас размозжу, негодяй! Слышишь ты?
Коська усмехнулся, открывая голову:
— Мозжи, дядя, мозжи ее скорей!
Чугунов со стоном опустил руки.
— Ну, что ж? Я ведь не бегу! — дразнил Коська, — что ж ты, ну?
— Где моя девочка?
Маленький бродяга пожал плечами и сунул руки в дыры карманов с величайшей независимостью.