Память о нем осталась не только в его детище — Минералогическом музее Академии наук, но и в названном в его честь минерале — воробьевите, столь же жизнерадостном и светлом, как и он сам.
* * *На Урале наш путь всегда лежал сначала на деревню Южакову.
Здесь, на северном конце бесконечно длинной деревни, стояла довольно ветхая, типичная уральская изба с полукрытым двором; большие штуфы камней лежали у входа.
Это был дом Андрея Хрисанфовича Южакова.
Среди длинного ряда горщиков Урала, любителей и энтузиастов камня, самой крупной и самобытной фигурой был Хрисанфыч.
Все заботы мужицкого хозяйства: покосы, выгоны, заготовка дров, — все это было как-то между делом в том, что он называл своим делом. Дом был запущен, сараи покосились набок, сбруя порвалась и была связана веревочками; для него вся жизнь и дело были в горé, или на аметистовых жилах Ватихи, или на дорогой ему Мокруше.
Много лет подбирал он колье из 37 аметистов — не тех дешевых, светлых, почти стеклянных, которые мы обычно знаем под названием аметистов, а тех темных, фиолетово-черных густых камней, которые вечером, при свете свечи или лампы, загораются красным огнем каких-то страшных пожаров. Камни для этого колье он всегда возил с собой в тряпочке. Он любил раскладывать их на столе и показывать, чего ему еще недостает.
Но больше всего любил он Мокрушу — то замечательнейшее место на всем свете, где в болотистом лесу, в полузалитых водою ямах, добывались нежно-голубые топазы, черные морионы и желто-винные бериллы.
— Заложу душу свою, а раскрою я эту жилу, что под Алабашку падает, и камень найду, да какой еще!
И он действительно находил камень: то замечательные штуфы с новыми редкими минералами, то почти двухпудовый топаз-тяжеловес, то лиловую слюду с зелеными оторочками.
Хрисанфыч умел бережно и аккуратно доставить домой свою добычу, уложить в сундуке все штуфы получше, а в белье спрятать самое ценное.
Когда мы в красном углу, под образами, распивали чай с кринкой молока да яйцами, Хрисанфыч постепенно, не без гордости раскрывал перед нами добытые сокровища. Мой спутник Илья Владимирович спокойным движением откладывал один из образцов налево, другой — правее, около себя; их он хотел купить у Хрисанфыча, но боялся неосторожным взглядом поднять цену.
— Ну что же, бери, но меньше катеньки не возьму, — завязывался тонкий разговор.
Вся бесхитростная дипломатия Хрисанфыча сплеталась с шитой белыми нитками политикой Ильи Владимировича, который получил из музея на покупку минералов всего лишь восемь красненьких. Я не должен был вмешиваться в эту тонкую игру, не должен был и показывать виду, что мне какой-либо штуф нравится.
После долгих-долгих бесед, многих чашек чаю, после перекладывания справа налево и слева направо все-таки все интересное оказывалось в правой кучке. Хрисанфыч соглашался на три красненьких, а Илья Владимирович аккуратно заворачивал приобретенные образцы в привезенную из города бумагу и укладывал в прочный кожаный саквояж.
Но были камни, для которых цены не было. Это те, что лежали в сундуке, среди холста, — они не продавались ни за какие катеньки, их любил особой любовью Хрисанфыч, он долго вертел их в руках, но неизменно клал обратно в невьянский сундук, а я… много лет смотрел на некоторые из этих штуфов, вздыхал, умоляюще взглядывал на Илью Владимировича, заискивающе на Хрисанфыча. Но ничто не помогало… Камни возвращались в сундук.
Однако продажа камней мало давала Хрисанфычу — ни партии темных аметистов Каменного Рва, ни штуфной материал, вывезенный в город для продажи, ни перекупленные краденые изумруды. Все это были отдельные рубли да красненькие, а на копи уходили сотни целковых, никто даром не помогал горщику и мало кто верил в его «фарт». А он был фанатиком камня, сумевшим перенести весь фанатизм своих предков кержаков-староверов на камень, борьбу за него в мокрых ямах Мокруши.
Пришла революция, прошли через Мурзинку отряды белых, оставив разрушение и ненависть, потом начались первые годы трудного подъема из разорения войны. Медленно стали оживать Мурзинка, Южаково и Липовка. Зашевелились горщики, завертелись гранильные станки.
Хрисанфыч сбросил как будто бы три десятка лет и стал организовывать артели с тем же фанатизмом и упорством, с каким он раньше копался один с сыном в глубине своих ям. Жизнь научила его, что одному не справиться с Мокрушей и Ватихой, с их водой и плывунами, что камень не дается в руки без борьбы.
И вот в самую разруху в старом Екатеринбурге, который горщики всегда называли просто «город», встретил меня на улице Хрисанфыч. Он, который не признавал раньше «чугунки», считал машину делом антихриста, приехал в «город» за насосом. И достал его, увлек еще несколько горщиков и гранильщиков в общее дело, сумел завязать связи с «самим совнархозом»…
Я не узнавал старого упрямого кержака. Он взял с меня обещание, что я приеду через год, через два на его копи, с оживлением рассказывал о своих планах, о том, что Каменный Ров даст гранильщикам Свердловска новые огромные заработки, что он раскроет, наконец, Мокрушу, что он снесет дресьву и обнажит жилу с самоцветами. Он уже мечтал о возрождении Липовки с ее красными и полихромными турмалинами…
Через много лет приехал я снова в Свердловск. С горечью я узнал, что Хрисанфыч умер, простудившись на Ватихе, когда надо было в воде устанавливать мотор. Но дело, поднятое им, не замерло.
Разрослись Изумрудные копи, на место старых полуголодных, бесправных хищников пришли артели, объединившие старателей. Мои старые друзья по изумрудной тайге, которых я навещал до войны в темные ночи в лесу, сделались бригадирами. Техническая помощь приучила их к новому типу работы, а огромный опыт, чутье камня, знание многочисленных неуловимых признаков превратили их в ценнейших разведчиков. Вместо того чтобы заниматься обработкой краденых изумрудов, гранильщики Свердловска, объединились вокруг специального гранильного цеха государственных гранильных мастерских. Зашумел мотор на Липовке, и впервые проникли под землю наши горщики, под пашни деревни, нащупывая жилы розового лепидолита и цветного турмалина.
В далекое прошлое ушли хрисанфычи, на смену тяжелому старательскому труду одиночек пришли сильные артели с техническим оборудованием и техническим руководством. Стали оживать уральские самоцветы, засверкали бусинки в ожерельях дымчатого топаза и хрусталя, заискрились красные камни в пятилучевых звездах горняков, заиграли своим затейливым рисунком броши из пестроцветной орской яшмы, снова появились уточки и слоники, ладьи и лодочки…
А на больших государственных гранильных фабриках десятками тысяч каратов стал граниться зеленый самоцвет — изумруд — для экспорта: в Англию, Францию, Америку, на Восток, в обмен на машины. На сотнях станков гранильных фабрик в Свердловске и Петергофе твердые камни Урала стали превращаться в валики для бумажной промышленности, в призмы и подпятнички для наших точных приборов — часов, буссолей, весов; технический камень стал вытеснять старые аляповатые поделки. Опыт старых гранильщиков позволил быстро наладить новое дело, и сотни молодых учеников пришли на смену старым гранильщикам, пионерам и фанатикам уральского камня.
* * *Кипит, горит работа по созданию Хибин: города, дорог, рудника, фабрики, буровых, улиц, электростанции, школ, домов — ну, словом, всего того, что нужно человеку, когда он на голом месте растит «новостройку».
Пронченко пришел сюда еще молодым комсомольцем с самыми первыми разведочными партиями 1929 года. Сначала он жил в каменном сарайчике на Ворткуай, построенном еще в прошлом году и гордо называвшемся «небоскребом», — действительно, это был первый каменный дом на всем просторе десятков тысяч километров Кольских тундр.
Потом он со своей партией построил деревянные бараки, в которых осенью того же 1929 года разведчики впервые смело и решительно начали говорить о сказочных богатствах апатита; здесь в глухую декабрьскую ночь С. М. Киров сам готовил диспозицию к бою… с темнотой полярной ночи, с неверием старых, заскорузлых геологов, с неведомыми еще силами Заполярья, со снегами, морозами и вьюгами.
И первым среди пионеров края был Григорий Степанович Пронченко, первый секретарь первой партийной ячейки Хибинской тундры.
Он весь горел новостройкой. Волновался за прокладку железной дороги, сам помогал вытаскивать тяжелые катерпиллеры, когда они с громадным грузом больших саней проваливались сквозь наст в двухметровый снег. Он первым был на первых буровых вышках, объясняя название пород кернов, записывая показания, подбадривая при неполадках.
Всегда веселый, оживленный, несколько беспокойный, с отрывистой речью, всегда горящий и большевистски настойчивый. И где нужна была новая смелая мысль, где надо было проложить новые пути, там был Пронченко. Закладывались ли штольни Юкспора с его обрывами, надо ли было идти таежным путем на Иону, на новое железо, нужно ли проверить партию в Ловозере, на самолете слетать в Сейтъявр, — всюду первым был Пронченко, не успевавший даже записывать свои наблюдения, всегда простой, искренний товарищ, новый человек новой страны.