Я рассуждал таким образом сам с собою. Кормилов в двери: купец, делающий честь своему состоянию сведениями в торговле, неизменяемою честностию и трудолюбием. Он имеет дела почти во всех купеческих городах Европы. Исполненный общественной ревности, он поддерживает имуществом своим предприятия промышленников, торгующих на островах Курильских и Алеутских.
По первых учтивостях с обеих сторон он говорит: «Вот английские книги, которые я для вас выписывал. Особливо приятно мне видеть между прочими полезную книгу Адама Смита[309] о народном богатстве. Читайте ее, чтобы постигнуть важность торговли. Ею соединяются государства, насаждаются искусства и нравы в грубых народах, природа обращается к благополучию вселенной. Несправедливое предрассуждение унижает купечество перед другими состояниями. Я не могу думать о себе с пренебрежением, когда повеления мои исполняются в Лондоне и когда я получаю донесение от приказчика моего в Уналашке[310], когда вижу, что трудолюбием моим и расчетом обращение денег в государстве ускоряется, что я отверзаю новые пути вывозу естественных произведений моего отечества и возбуждаю промыслительность рукомесленника. Подлое корыстолюбие не унижает предприятий моих. Моя прибыль соединена беспрестанно с пользами государства. Учреждаю так все дела мои, что я в состоянии удовлетворить каждому требованию при самом предъявлении. Обманщик, который во зло употребляет доверие, не достоин почтенного имени купца. Одно слово мое на бирже должно стоить самой важнейшей письменной сделки. И как может быть иначе? Бесчестное дело предполагает тесный разум. Купец, какого я понимаю, есть государственный человек, который приуготовлен тщательным воспитанием к исполнению своего звания и которого все действия управляются духом порядка и хозяйства.
Как он говорит о должностях купца, так исполняет их, но умалчивает о своей благотворительности. У него есть правило откладывать десятую часть прибыли: это называет он имениями бедных.
Наша беседа прервана разносчиком писем. Кормилов пошел читать их к себе в контору. Я получил следующее письмо из Бернова от Иринеева, который поехал туда нынешнее лето пользоваться приятностями деревенской жизни.
Берново, октября 8-го
Теперь ты не имеешь никакой отговорки. Ты был в Никольском. Надобно приехать в Берново. Ты знаешь, что здесь живут самые снисходительные люди. Но спроси сам у себя по совести, можно ли удовольствоваться твоими извинениями? Я люблю спокойствие и глубокое уединение моего предместия. Как оставить книги мои, упражнения, привычки? Надобно вооружиться мужеством. Мы так положили[311] в думе своей; этого переменить невозможно. Ты должен с нами провести зиму: ездить на порошу или оставаться дома и рыться в библиотеке. Мы воли не снимаем: музы у нас не в изгнании. В доказательство прилагаем басенку:
На Феба некогда прогневался Зевес
И отлучил его с небес
На землю в заточенье. Что делать? Сильному противиться нельзя.
Без спору Аполлон исполнил изреченье.
В простого пастуха себя преобразя,
В мгновение с небес свое направил странство
Туда, где с глумом бьет Пенеев[312] быстрый ток.
Смиренно платье, посошок
И несколько цветков – вот все его убранство.
Адмету, доброму Фессалии царю,
Сей кроткий юноша услуги представляет,
Находит в пастухах невежество и прю[313],
Сердец ожесточенье,
О стаде нераченье[314],
Какое общество защитнику искусств!
Несчастлив Аполлон. Но сладостной свирелью
Он тщится их привесть к невинному веселью.
Поет, и скоро став владыкой грубых чувств,
Влагает в пастырей незнаемую душу,
Учтивость, дружество, приятный разговор,
Желанье нравиться. К нему дриады[315] с гор
И нимфы ручейков сбегаются на сушу.
Внезапну вкруг себя большой он видит двор.
Небесны боги сами
Один по одному
С верхов Олимпа вниз сходилися к нему.
Соскучив обладать пустыми небесами,
Зевес изгнанника на небо возвратил.
Искусства укрощают нравы.
Кто первый вымыслил для разума забавы.
Мнил только забавлять: он смертных просветил
И грубых варваров людей преобратил.
№9
Пятница, октября 25, 1790 года
В нас сердце для страстей, в нас разум для спокойства.
Николаев
Письмо Иринеева действует. Оно возбудило во мне цепь приятных воспоминаний. Все, что имеет отношение к первым летам нашей жизни, наполняет сердце сладостными движениями. Невинность возраста, новость приобретаемых знаний и чувствований, первые знакомства, но более всего благодеяния, которыми ободряли, поддерживали юность нашу, оставляют в памяти картину столь восхитительную, что хотел бы, кажется, обратиться назад и взглянуть еще раз, ежели можно, на ее смеющиеся изображения и нежные краски.
Сколь счастлив тот, кому благосклонное небо сохранило древнего родителя и кто много раз может праздновать день рождения своего, приникнув на перси[316] добродетельного старца! Скажите вы, наслаждающиеся ласками нежной матери, какое чувствование может быть для вас сладостнее того, которое наполняет сердце ваше при ее объятии? Берегите драгоценную ее чувствительность. Сколько страхов и попечений колебали сердце ее в младенчестве вашем и теперь еще колеблют. Нить жизни ее сплетена неразлучно с вашею. Она живет любовию вашею, желанием вам счастия, успехов, добродетелей. Сколь виновен должен быть сын, который может опечалить сие чувствительное сердце и позабыть на одно мгновение священный долг природы и благодарности!
Однако есть неблагодарные! Сердца жестокие, недостойные имени человечества, озлобляющие руку, которая их питала! Природа производит их во гневе своем. Подобные сим страшным преобращениям, которые разоряют вселенную землетрясениями, потопами, они являются редко, чтобы ужасать примером своим человеческий род, и оставляют по себе долговременное омерзение.
Что может быть трогательнее положения моего почтенного приятеля Дремова? Проведя жизнь свою в изобилии, видев кругом себя все семейство свое, нисходящее в могилу, будучи один в мире, он устремил всю нежность сердца своего на сирое[317] незнакомое дитя, оставленное родителями. Он был ему настоящий отец: радовался его успехами, радовался оставить после себя счастливого. Молодой Евфемон (так называлося дитя) подавал надежду наградить с избытком попечения воспитания. Введенный рано в общество, он привлекал всех взоры своею живостию, обращением и сим блеском, который искусства и знания придают разуму благовоспитанного человека. Но обольщенный тщеславием, юноша поверил внушениям безрассудных приятелей. Скоро увещания Дремова показалися ему несправедливыми суровостями. Евфемон тем более привязывался к сияющим безделицам и бедственным своенравиям, чем более опорочивал их Дремов. Наконец должно было дойти до строгости, и тогда несчастный Евфемон сделался в первый раз виновным. В исступлении разума своего он разорвал союз благодарности и дерзнул укорять воспитателя своего. Вообразите себе сокрушение Дремова, я не имею для него выражений. «Несчастный! – вопиял он болезненным гласом. – Ты пронзаешь сердце мое, обращая против меня собственные мои благодеяния. Столько попечений, столько трудов для произведения неблагодарного! Твое жестокосердие ужасает меня. Кого пощадишь ты, когда дерзаешь произносить хулы на того, кто избавил жизнь твою от пагубы, кто даровал тебе более, нежели жизнь, кто сделал тебе ее приятною? Я не могу более сносить твоего присутствия, оставь меня одного терзаться. Ты наносишь удар смерти сему нежному сердцу, которое только тем наслаждалось, чтоб любить тебя. Я не знаю тебя более. Ты мне – ничто. Иди ищи сообщества таких же неблагодарных, как ты, и одного прошу: избавь меня навсегда несчастия тебя видеть».
Молодой человек вышел в окаменении ярости. Его видели бегущего по улице, изумленного. Но полчаса спустя жалость и любовь изгнали справедливый гнев из сердца Дремова. Он разослал людей своих вслед Евфемона, побежал сам искать его. Бесполезно. Его в городе уже не было.
Дремов возвращается домой печален и встревожен в душе своей неизвестностию и сетованием. Садится утомленный. Прибегают служители. Все стараются друг перед другом угождениями своими смягчить печаль доброго господина. Все суетятся кругом его, бегают. Кто приготовляет ужин, кто перестилает постелю. Между тем Дремов впадает в глубокое размышление: «Как! Для меня одного столько людей беспокоится, нужно столько иждивения! А мой Евфемон, которого молодости приличнее все сии удовольствия, изгнан моею суровостию, странствует теперь без пристанища. Нет, я не буду пользоваться негою покойной жизни, покуда изгнанник мой не возвратится в сии отеческие объятия. До тех пор хочу себя наказывать за него всеми лишениями, работой, изнурением».