Вчера весь день Наташка просила хлеба, одну только корочку. Брат Авдейко уговаривал потерпеть, не мучить мамку. Сегодня Наташка замолчала и только тусклыми глазами смотрела на мать.
— Голову больно, — жаловалась девочка.
Засни, Наташунька.
Ложилась девочка, ворочалась.
— Спи, спи…
Неохота.
И девочка вставала. Когда видела — кто-нибудь ел, — голодом загорались глаза, блестели, как острые тонкие гвоздики. Авдейко ходил, тянул руку. Дали много денег, целую кучу денег, а торговка на все эти деньги дала только несколько обрезков хлеба.
— Эти не ходят, бери назад… — вернула она часть бумажек.
Авдейко развёл руками, удивился он, что хлеб так дорог.
— Да-да… Деньги — все мелочь, рубли, пятерки, а фунт стоит 450 рублей.
И дала немного хлебных обрезков. Ели Наташка, Авдейко. Мать не ела. Гладила по волосам ребят, ласкала их.
— Ешьте, ешьте…
Поели — и не наелись. У Наташки только разболелся живот, а Авдейко жевал пустым голодным ртом и ворчал голодным щенком:
— Хочу, хочу…
Мать ушла доставать хлеба. Ребята сидели на Рязанском вокзале.
— Хлеба, корочку одну… — тянула Наташка.
— Пойдем просить, надоела. Клянчишь!
Ходили вдвоем по вокзалу и просили. Наташка из-за Авдейкиного плеча тянула ручонку и неслышно шептала:
— Подайте…
Возвращались на свое место. Матери не было. Не пришла она и поздней ночью, когда всех выгнали с вокзала на площадь, закрыли двери, но не потушили огней. Наташка и Авдейко жались снаружи к дверям, тянулись к пылающим электрическим лампам в вокзале. Не открывалась дверь.
— Пойдем, Наташка, попросимся ночевать.
Ночной мороз пробирал Авдейку в легком картузишке, холодными стрелками покалывал тело через ветошный пиджак. Снег лизал, голые ноги через дырья в разбитых валенках. Наташка куталась в одеяло. Большие мамкины башмаки на ногах замерзли и холодили льдом.
— Мамка придет…
— В вокзал и ее не пустят… завтра найдём мамку.
За голую холодную ручонку вел Авдейко сестренку. Трусцой бежала она, маленьким прыгающим шариком по рытвинам улицы. На темной бесфонарной Рязанской улице прохожие неожиданно появлялись, пугали…
— Дяденька, ночевать бы где? — спросил Авдейко.
— Не знаю я, вы чего — беспризорные?
— Вокзальные мы… Ночевать бы, ей холодно.
— Не знаю.
И прохожий скоро затушевался в темноте, так скоро, будто нарочно спешил…
Освещенные окна дома манили. Толкнулись ребята в ворота, калитка приоткрылась, загремела цепью и разбудила дворника.
— Чего здесь делаете, надоть вам что?
— Спать… Она замерзла.
— Не постоялый здесь, не ночуют.
— Холодно, дяденька!
Распахнул дворник тулуп, ворот откинул и глянул на ребят.
— Да какие маленькие, откуда вы?
— Вокзальные.
— Вот оно… Некуда у меня, — идите в Ермаковку.
— Не знаю, где.
— Назад иди. К вокзалу придешь, под мост налево, там спросишь — прохожие будут… Мать-то где?
— За хлебом ушла.
— И не пришла. Бросила, знать… Неподвижной каменной фигурой стоял дворник, а ребята уходили: две маленькие фигурки маячили в темной ночи. Маленькие черные тени.
— Эй, посторонись!
Извозчик промчался, снежная пыль брызнула от лошадиных копыт.
Часто и настойчиво гремел трамвайный звон с дребезгом.
— Это трамвай, Авдейко? Я ездила с мамой, поедем теперь. Тогда мы ехали далеко далеко, там лес и дома уже маленькие. Нас чаем напоили и накормили, а мне конфет на дорогу дали.
Авдейко помнил это: мамка ездила поступать на службу, не поступила, чаем только напоили.
Гремел трамвай, синие огни стругал с проводов. Загляделись на них ребята.
— Сгорит, пожар?
— Погорит, а не сгорит… Железо не горит.
— Хорошо, стой, погляжу я…
Засмотрелись на убегающий трамвай, как он в глубине Каланчевки сыпал световые брызги, загорался и потухал — не сгорал.
У инвалида, вокзального попрошайки, узнали, где Ермаковка. За длинной очередью оборванцев и нищих, темных и молчаливых людей, пришли к кассе.
— Деньги. По 20 копеек в день золотом… по курсу дня!
Задрожала рука Авдейки, протянутая в кассу.
— Деньги плати… не задерживай… — торопил кассир.
— Нету.
— Скорей там поворачивайся! — закричали задние.
— Не дают, деньги надо.
— Не дают?..
И непонимание отразилось в часто замигавших глазах Наташки.
Вышли в Орликов переулок. Танцевали тонкие острые плечики Наташки, и рука ее в руке Авдейки сжалась в ледяной кулачок.
— Может, мама пришла — сходим?.. — попросила она.
На озябших, несгибающихся ножонках добежали до Рязанского вокзала. Опять бессильные толкались в закрытую дверь. В вокзале немерцающие электрические огни… Не пустили. Парой прыгающих комочков спускались по Рязанской улице дальше, глубже, мимо темных неосвещенных домов, под свет единственного фонаря в Мало-Ольховском переулке.
— Авдейко! — дернулась Наташка, присела… — Ноженьки, не могу!..
Слезы мерзли на ресницах и белой оправой опушили глаза.
— Где мерзнет? Согрею…
— Руки, коленки… пальчики на ногах… уши, нос…
Авдейко взял Наташкины руки и согревал их теплом своего дыханья.
— Ноги сюда, в шапку…
Снял Авдейко свою шапку и одел ее на Наташкины ноги…
— Прижимайся ближе, теплей.
Сам Авдейко израсходовал теплоту и похолодел.
— Теплее теперь, хорошо… Пойдем! - позвала Наташка.
— Мерзну я, не могу — ноги не владеют…
— Я буду греть.
И Наташка дышала на руки Авдейки, на побелевший нос…
Тротуаром проходил человек, остановился над ребятами и постоял, как черный молчаливый вопрос… Ушел.
Грели друг друга Авдейко и Наташка, не согревались, больше холодели, не было тепла в маленьких голодных тельцах.
Пробовали пойти, доползли только до заборчика, в двух шагах, приткнулись к нему, прикурнули, четыре мерзлых кулачонка сжали вместе и грели несогревающим дыханьем.
Малый Ольховский — в провале домов лежал как изогнутый немой вопрос. Фонарь качался под ветром. Пусты тротуары.
— Мамка пришла, может, искать будет? — понял Авдейко Наташку по губам, не услышал беззвучного голоса замерзающей сестренки.
Слепец-Мигай и поводырь Егорка-Балалайка
— Егорка ты это?
— Я, я, не узнаешь?
— Не узнаю, — ходуном в глазах. Свет уходит, рвет глаза… Карусель — кругом… пошел и зазрел под лестницу — вывели ладно… Своди меня…
Егорка повел Мигая в уборную. Мигай давно, с тех пор как на Украину эвакуировался и в одном вагоне с чувашскими детьми ехал, получил трахому. На Украине в хуторе жил, пыльная работа была — бороньба, молотьба, выела пыль глаза трахома веки вывернула, зрачок кровью налился.
За мигающие без останову глаза Мигаем прозвали… Из Сидорки Мигая сделали.
Уехал с Украины Мигай, как узнал, что урожай в Чувобласти.
Мамку надо было найти. Уехала она с Мигаевой старшей сестрой и грудным братишкой Еремкой от голоду в места хлебные и сытые. Сидорку в эшелон сдали на Украину вместе с Егоркой-Балалайкой.
В Москве проездом Мигай: на казанский поезд попасть надо, в Чувашию чтобы. Егорка с Украины провожает его. Дока парень, — недели не живет в Москве, а уж товарищи завелись.
— Ревет… темень облегает — густая…
— Не тронь ты глаза, — хуже руки грязные… Садись вот здесь…
— Мы на Казанском?
— Говорил я — на Казанском, забыл? Сегодня с Курского перешли.
— Отойдут вот глаза, поеду домой. Работника-мужика там надо, работа немалая, после голоду… Уезжали, — избу разбитым вороньим гнездом оставили, скотину, всю голод подобрал. Думали сарай перетряхивать и плуг купить. Во всей деревне плуги, а у нас да у Карпа сохи: не свой-чужой век живут… Не удалось… Еремка ходит и говорит, чай… два года — не понюшка табаку… Помочи мне глаза, рвет… ой… о… о!..
Егорка смочил слюной глаза Мигаю.
— Отошло?
— Лучше.
— Сиди, я пойду заработаю… Петь ведь не выйдешь?
— Не знаю, не под силу — свет гаснет… Недолго ты?
— Нет, нет, скоро!..
— Сработать бы, братва, где? — подошел Егорка к своим ребятам: курили они на Каланческой, у Рязанского вокзала.
— Сами думаем…
— Кого это привел ты?
— А… слепец мой… от чувашлят прилипла; глазная… жду, как ослепнет, поводырем буду… Певец он, песенки-украиночки поет, в хохлах научился.
— Лечить глаза умею, — мякиш горячий прикладывать, — вызвался один.
— Понес, — оглобли в бок, — это от ячменя, а тут — другое… Слепнет, — карусель, говорит, люди вверх ногами пошли, и черти летают хвостатые — в темном-то царстве видать ему…
— Забалалаил, Балалайка… черти… Сам ты, чорт на язык.