Сергей Григорьев
Радио на Маре-Сале
ЛИЦО В БАГРОВЫХ РУБЦАХ
«Ломоносов» отвалил от городской пристани рейсом в Вардэ. Миновали низкие берега Двинского устья. У пловучего маяка, окрашенного суриком в ярко-красный цвет, с огромными черными буквами «С. Д.» по борту, сдали лоцмана. Штурман прикрепил на фальшборт юта лаг, стрелки лага закружились — мы в открытом море.
Пассажиров немного: человек десять англичан и норвежцев, поморы, несколько флотских и два-три чиновника. Среди них с первого взгляда мое внимание привлек человек лет тридцати или немного больше в фуражке русского почтово-телеграфного чиновника с синим кантом и серебряной кокардой: почтовые рожки, перевитые молнией.
Коренастый, он уверенно стоял на крепких ногах и не хватался за поручень, хотя качало: был свежий ветер. Бритое лицо его было сплошь покрыто яркими багровыми рубцами, что заставляло пассажиров юта брезгливо и опасливо коситься на него, но я по виду рубцов понял, что человек этот однажды сильно обморозил себе на ветру лицо: это не была болезнь.
Я подошел к нему и заговорил. Мне показалось, что он с неприязнью проводил взглядом четыре тонкие иглы радио Исакогорки, когда они последним напоминанием о береге виднелись еще на горизонте.
— Радиостанция, — сказал я, — скрылась, а невидимой ниточкой связывает мачты нашего корабля с берегом. Вы провожали взглядом Исакогорку… Мы с ней все время в неразрывной связи…
Он утвердительно кивнул, не отвечая ничего.
— В сущности, — продолжал я, — с радиотелеграфом океан потерял половину очарования: корабль все время связан с сушей…
— Бывает наоборот, что радио сушу превращает в океан, — ответил он.
— Вы работали на радиостанции?
— Да, я ставил станцию на Маре-Сале и прожил там год. Теперь еду ставить станцию для связи с Норвегией на Ярьфиорде…
— Вы там и обморозили себе лицо, на Маре-Сале?
— Да, — просто ответил он.
Мы еще поговорили об успехах радиосвязи, и я увидел, что перед мною не рядовой человек; он был почти без образования, из телеграфных надсмотрщиков, и «головой» (так сам он сказал) пробил себе дорогу: из Холмогор, земляк Ломоносова.
Все в нем было крепко, сильно и просто; во взгляде, речи, жесте просвечивала ломоносовская «благородная упрямка».
Вечером, когда после захода в Иокангу всех укачал свирепый нордвест, когда в буфетной со звоном сыпалась посуда, и винты парохода порой бешено крутились в воздухе с грохотом и скрежетом, а на крене иллюминаторы заливала за стеклом зеленая волна, мы с моим новым знакомым, радиотехником, остались вдвоем в кают-компании, сидели рядом на глубоком кожаном диване, курили: он трубку, я сигару, и он мне рассказывал о жизни русской радиостанции на Маре-Сале за полярным кругом.
Вот его рассказ.
НА ГРАНИ МОРСКОЙ И ЗЕМНОЙ ПУСТЫНИ
Мы поставили станцию в бухте на Маре-Сале во время войны.
Станция наша была метеорологическая. Три раза в сутки мы должны были посылать в Исакогорку, в Москву на Ходынку, в Карнарвон данные погоды для составления так называемых, «синоптических карт»: по этим картам судят о возможной на предстоящие дни погоде. Второй нашей задачей было наблюдать за движением льдов в Карском море, от которого зависит летний проход судов к устьям сибирских рек Оби и Енисея. Такой проход удавался до той поры один раз в лето и то не каждому судну.
Наша станция в полном составе прибыла в избранную для нее бухту (мы стали звать ее «радио-бухта») в начале июля на пароходе «Ксения». Вместе с двумя другими пароходами мы счастливо прошли среди пловучих льдов Маточкина шара. Оба парохода, нагруженные плугами и сеялками для сибиряков, пошли дальше на восток, к устью Енисея, за грузом сибирской пшеницы, а «Ксения» осталась с нами.
Вместе с нами на «Ксении» приехало тридцать человек рабочих: плотников, слесарей, монтеров. Работали почти круглый день; солнце, едва окунаясь в океан, поднималось снова, — ночь как день. Жили весь месяц на «Ксении», каждый в, своей койке. Я сказал «жили» — вернее спали, потому что жизнь была в работе. В конце июля, когда запел наш искрообразователь, и мы послами «всем, всем, всем» свои условные буквы, настала пора расставания. Мы задали рабочим и команде «Ксении» пир, справили новоселье в своем жилом доме; «Ксения» ответила прощальным банкетом в кают-компании. Ей пора было уходить: надвигались льды. Помню этот час, словно было вчера. Выкатывают якорь, на лебедке громыхает цепь. Мы пятеро целуемся с друзьями, — все стали друзьями за эти два месяца или в этот час казались друзьями. Винты запенили бутылочно-зеленую воду бухты радио Маре-Сале. «Ксения» вышла в открытое море. Мы спустились в свою моторную лодку. «Ксения» уходила, — мы шли к берегу, где на нашей мачте реяла веселая гирлянда сигналов:
«Радиостанция» Маре-Сале шлет вам фаревель (счастливый путь)[1]. «Ксения» ответила прощальным приветом.
Взвилась и опустилась пестрая связка флажков.
Причалив к берегу, мы все поднялись к машинной, пустили в ход мотор, зашипели искры, и мы послали вслед «Ксении»: «Товарищи, ждем вас через год с новостями!»
«Ксения» ответила: — «Пловучие льды на румбе NNO. До свидания!»
С этого дня, 27 июля, мы не видели до 30 июня следующего года ни одного нового человека; на станции нас было пятеро. Перед нами был берег — черта чебруя [2], за нею по одну сторону на тысячи километров пустыня Ледовитого океана, а по другую — тысячи километров тундры, пустыня тоже.
НЕОЖИДАННЫЕ ПРОТИВНИКИ РАДИО
Что было хорошо в нашем положении, это то, что мы, вдали от людей, были в эти, не скрою, иногда очень тяжелые, месяцы ближе к человечеству в целом, чем вы, если вы жили в Петербурге. На второй же день, в парижский полдень, мы поймали сигнал времени радиостанции Эйфелевой башни в Париже. Наши волны влились своею рябью в общий трепет незримых волн… К сожаление, нас было мало, и мы не могли слушать непрерывно все время; среди нас было только двое «слухачей», но потом все приспособились отличать в телефоне сигналы от шумов, и в интересные дни дежурили все по очереди непрерывно, чтобы ловить переговоры и сообщения больших станций. Все услышанное заносилось в журнал, и он был интереснее и свежее самых газет. То, что вы читали на второй, на третий день, мы узнавали тотчас; сообщения штаба верховного главнокомандующего о битвах в Галиции и на Карпатах мы ловили каждый день в бюллетени ПТА[3]. Мы знали иногда больше, чем Россия, так как могли каждый день улавливали германское радио и всегда английское, потому что в северных водах, — от Вардэ до Архангельска, плавала английская эскадра, которую осведомляли о военных событиях, мировых новостях и о русских политических делах три раза в день.
Не успели мы втянуться во вкус этой странной, разобщенной со всеми людьми и такой близкой всему миру жизни, как наступила зима. Снег белыми платками лежал и в июле кое-где. К концу августа еще тянулись караваны отсталых птиц, а все водоемы на ночь уже затягивало льдом; смолкли бегущие к океану ручьи, и выпал снег. Каждый день в записной книжке ставился знак звездочка[4]. Наступила зима. Дул злой хвиус.
Дни будто кто обрубает, круг солнца с обоих концов все короче. Все мы уже в полярном одеянии и на лыжах. Лодки (моторная и шлюпка) вытянуты на берег и погребены под снегом до лета, укутанные брезентами.
Враги полярных путешественников — уныние, голод, тьма, звери — для нас не страшны. Против зверей мы были вооружены прекрасно. А наш метеоролог (естественник) жаждал песцов, волков, медведей и собирался, поближе к весне, даже на моржей.
Радио нас соединяло со всем миром тесней, чем тех, кто жил в шумных столицах. У нас был граммофон с тремя сотнями великолепных пластинок, маленький кок[5] с серией веселых кинолент. С нами была скрипка (метеоролог), гитара (мой помощник), баян (рабочий), — музыки более, чем нужно. От голода мы были обеспечены запасом на два года, по рационам нансеновского «Фрама» в его пути к Северному полюсу.
Против уныния нас снабдили огромным запасом ракет, римских свечей, швермеров и других потешных огней, чтобы игрою их ярких вспышек темной ночью убить унылое однообразие снегов. Наши аккумуляторы светили нам, когда стояла машина. У вас в то время в столице уже стесняли в свете из-за недостатка угля, а наш дом среди пустыни сиял, когда мы не закрывали ставней, подобно брильянту среди снегов. Вот этот столб света, который стоял над нашим домом, вероятно, и привлек на станцию наших врагов. Это было первый раз в сентябре: под утро, до рассвета, выла наша лайка Сиб. А утром, когда мы побежали к вышкам, то увидали, что по свежему снегу все кругом исслежено. Лайка и не понюхала следов, подняла дыбом гриву и прижалась к моим ногам, не давая итти.