Иштван Фекете
21 день
(Авторский сборник)
Старый сарай снаружи выглядел не очень привлекательно. Стен у него было всего лишь три, да и то одна общая с хлевом, поэтому явственно слышалось, когда отворялась дверь в хлев и старая хозяйка принималась доить корову.
Чердак старому сараю тоже был ни к чему: сено отсюда еще летом перебрасывали на чердак хлева, — так что, не считая тех дней, когда с полей свозили сено, в остальное время ничто не нарушало здесь сумрачного покоя.
А крыша у сарая была соломенная, крытая не прошлый год и даже не позапрошлый. На ней живописным шлемом зеленел мох, а балки прогнулись под тяжестью этого зеленого покрытия и прелой соломы, которая постепенно превращалась в почву.
Спереди крышу сарая поддерживали четыре подпорки, которые никоим образом нельзя было назвать столбами: одна из них когда-то служила журавлем колодцу, а три другие представляли собою обычные стволы акации; давно лишенные коры и твердые, как камень, они противостояли натиску времени и жучков-древоедов. Промежутки между подпорками были заколочены чем попало — ненужными досками, фанерой; лишь посередине было оставлено отверстие, через которое в сарай мог войти любой, кому вздумается. Сюда иной раз задувал западный ветер, если у него вдруг появлялось желание такое, да заглядывало клонящееся к закату солнце, прежде чем укрыться облачным покрывалом сумерек.
Нет, снаружи старый сарай даже в багровом зареве прощального солнца не казался красивым.
Зато внутри!..
Внутри было сказочно прекрасно, тихо и покойно.
Конечно, разглядеть красоту было нельзя, поскольку внутри сарая всегда царил полумрак; но ведь о ней и так каждому было известно.
Знали воробьи, чье гнездо торчало посреди балки, как котомка на спине у нищего побирушки; знали летучие мыши, которые то появлялись в сарае, то вдруг исчезали; знали те немногие жабы, которые забредали сюда по осени, да так и оставались на зиму, уютно устроившись под прелой соломой и густым слоем пыли; знали об этом осы — их большое гнездо прилепилось к стене, точно замок рыцарей наживы, вырубленный в скале. Самоубийцы мухи и комары, хотя и знали, что тут протянулись сотни нитей паутины, все же залетали сюда, а потом так жалобно стенали при виде мохноногого палача, словно и не догадывались раньше о его существовании. Знали о преимуществах сарая мыши, а стало быть, знала и кошка, и знала собака, которая в летнюю жару иной раз отсыпалась тут после трудов праведных; знали и временные постояльцы: ласка, крыса, хорек; впрочем, они тут надолго не задерживались, потому что в старом сарае чего только не было, а вот на съестное рассчитывать не приходилось.
Однако тех, кого мы упомянули, нельзя было назвать постоянными обитателями сарая, они приходили и уходили, когда им вздумается, и в равной мере делили свое существование между сараем и внешним миром; им и не дано было знать все то, что знали исконные обитатели, составлявшие единое целое с полумраком и тишиною, и — подобно тому, как не бывает приюта без сирот, — без них сарай не был бы Сараем.
А уж им-то было доподлинно известно, сколько жизни и сказочной красоты таится в задумчивом колыхании теней и чуть слышном вздохе тишины.
Знали об этом отслужившие свой век сани, прислоненные к стене, чтобы не прогнили полозья; знали ржавый плуг, борона с обломанными зубьями, драный кузов, обливной кувшин, треснутый горшок, сломанная коса, сношенный сапог, таз с выбитым дном, щербатый топор, дырявая тыква-цедилка для вина, бочка с лопнувшим обручем, серп без ручки… и еще многие другие пришедшие в негодность предметы. Человек не стал выбрасывать их, ведь эти старые, верные слуги являлись частицей его жизни, а при случае еще можно было извлечь из хлама ту или иную вещь и починить-подправить ею те, что нынче служили человеку верой и правдой и лишь дожидались своего часа, когда им будет суждено тоже очутиться в сарае.
Но лучше всех знала об этом старая телега; лишенная оглобли и одного колеса, она все равно занимала первое место в этом мирном царстве тишины и старости. И наконец — судя по всему — знала и Ката, старая курица-несушка, которая как-то ранней весной забрела среди дня в сарай, огляделась по сторонам, подслеповато всматриваясь в полумрак, встала у телеги и принялась чистить перья, будто во дворе не могла заняться этим делом. Затем, вытянув шею, она прикинула расстояние и тяжело взлетела на заднюю решетку телеги.
Обитатели сарая, потревоженные шумом, замерли, и тишина стала еще более ощутимой.
— Кто ее сюда звал? — чуть слышно зевнул воздух.
Ката поправила перья, чтобы оттянуть время, — и в самом деле, нельзя же просто так явиться незваной! — затем опять огляделась по сторонам.
— Давненько я тут не бывала, — поморгала она глазами и вытянула шею, чтобы речь ее была остальным понятнее. — Зима тянулась долго, снег не разгребали… И кто только ее любит, эту зиму?
Ни шороха, ни звука в ответ.
Полумрак, безмолвие, тягучее, сонное оцепенение окутывали сарай так мягко и покойно, что нарушать их никому не хотелось. Покудахчет да уйдет, — думали обитатели сарая.
— А никто и не любит… — ответила курица сама себе. — Ветер задувает под перья, вода в поилке промерзает до дна, кукурузы дают мало, зато снега бывает много, очень много…
— Кому как! — скрипнули сани, да тут же и осеклись, досадуя, что не удержались и пустились в разговоры с глупой клушкой. И чего, спрашивается, с ней разговаривать? Она вон сама говорит — не остановить, только тишину смущает. Тишина… Навевая сны, осенила она своими крылами каждый уголок и залечила раны, нанесенные крикливо-шумным внешним миром.
Ката ответила не сразу. Повернувшись боком, она виновато смотрела на сани.
— Про вас-то я и забыла! Оно верно: для кого как, а для саней снег — первое дело. Сколько раз я прежде любовалась, когда вы выскальзывали со двора. Летите, бывало, вроде как и земли не касаетесь. Ни шума, ни тарахтенья, фью-ить! — и помчались…
— Шум шуму рознь! — скрипнула телега. — Иной даже слушать приятно: колесо стукнет или звякнут удила… В звуках — сила: ведь мир, он не немой и не глухой. Помнится, когда меня только выкатили из мастерской…
— Помню! — тускло блеснул отвал плуга, долголетним трудом отполированный, как зеркало; даже времени не удалось окончательно притушить его блеск. — Как не помнить! Ведь мы с тобой вместе выезжали на поля, и весной, и осенью мчались на работу. Конечно, громыхала телега, на то она и телега, ее дело — по ухабам катить, а не бабочкой порхать…
— А я разве что против сказала? И я то же самое говорю! — согласно кивала Ката. — Саням положено скользить тихо, а телега должна на ходу голос подавать. Плуг тоже свое дело знает: землю рыть, — а работа ему блеск наведет… блестящий станет, сверкающий…
— Это верно! — вздохнул плуг.
— Верно, верно! — со вздохом откликнулась и коса.
— Не каждому этот блеск нужен! — шевельнулся в углу почерневший старый горшок. — Я, к примеру, только тогда и чувствовал себя счастливым, когда копотью покрывался: ведь это означало, что человек варит мясную похлебку… Жаркие языки пламени плясали подо мной, а я тихонько напевал им какую-нибудь старую песенку и ничуть не жалел, что при этом покрываюсь копотью. Горшку не зазорно быть закопченным…
— Конечно, не зазорно, — покладисто моргнула Ката. — Каждому свое: одному нравится сверкать, другому копоть по душе, а третьему…
— …пыль! — старый сапог завалился набок рваным голенищем. — Мне пыль была не помеха. На рассвете идем, бывало, в поле, и так приятно по пыли шлепать! А к вечеру, усталые, бредем домой, и собственных шагов не слышно, только разлетаются по сторонам облачка пыли — мягкой, ласковой, прогретой солнцем. Смолоду очень по душе мне все это было: нравилось, когда солнце сверкает и сам ты сверкаешь, ежели по тебе щеткой прошлись как следует, а теперь…
— …в тенёчке лучше, — согласно кивнула Ката и взлетела выше, на край плетеного кузова. — Вот и я про себя говорю то же самое. За резвой молодежью мне теперь не угнаться. Каждый сверчок знай свой шесток… Вот я и пришла к вам, если, конечно, пустите…
Ката помолчала, но так и не дождалась ответа.
— Конечно, не хочу набиваться, — огляделась по сторонам старая несушка. — Просто мне подумалось, вдруг да вы будете не против… Но я могу пойти и в другое место: соломенный стог приглашал меня к себе и сеновал тоже…
— Если бы ты вела себя тихо… — зашелестело сено.
— Вот она и будет вести себя тихо! — сердито стукнула колесом телега, которая терпеть не могла, когда ее опережали.
— Она будет вести себя тихо, — колыхнулся на крючке старый пиджак, задетый легким, мимолетным ветерком, — а мы зато будем знать, что происходит там, в большом мире.