Когда я родился, то принялся громко кричать. Меня спеленали и положили около матери. Я еще немного покричал и затих. И так долго молчал, что мать встревожилась. Она потрогала меня и с недоумением увидела, что рука ее стала красной. Думая, что ей это показалось, она потрогала меня другой рукой. Но и другая рука покраснела. Стало ясно, что я истекаю кровью. Очевидно, бабка слабо перевязала пупок. Отец всполошился. Он был уверен, что если я умру некрещеным, то на том свете попаду прямо к черту в лапы. Поэтому он стал у моего изголовья и прочитал «Отче наш». Но, конечно, это было не настоящее крещение. Настоящее — это когда крестит священник. Волостной сторож дед Тихон бегал по улицам (дело происходило в большой деревне Матвеевке, где отец служил волостным писарем) и искал священников. В деревне их было трое. Но все они в этот зимний морозный день ходили по хатам, кропили святой водой стены и пели «Во Иордане кре-щающуюся». Наконец их удалось сыскать, и они стали, каждый со своим причтом, прибывать в наш Дом. Что это было за сборище! Три священника, три дьякона, три псаломщика да еще певчих с дюжину, тогда как для крещения младенца было достаточно одного батюшки и одного псаломщика. Чтоб не возникло раздора среди духовных особ, отец предложил им крестить меня сообща. И вот я, таким образом, оказался крещенным тремя попами, что, кажется, удавалось не каждому даже наследному принцу.
Во время молитв и священных песнопений я молчал как рыба, но, когда бородатый и брюхатый отец Иоанн окунул меня в воду, я слабо пискнул.
— Э-э, — сказал матери дед Тихон, — да он, Акимовна, еще кормильцем вашим будет!
Обо всем этом мне не раз потом рассказывала мать, и слова деда Тихона меня почему-то трогали до слез. Они часто помогали мне вернуться на правильный путь в моей жизни, полной приключений.
Своего тепла мне не хватало, поэтому я долго лежал на печи в деревянной шкатулке. Лежал большею частью молча, будто обдумывал, стоит ли мне, такому хилому, пускаться в дальнее плавание: жизнь-то ведь не шутка, не дашь сдачи — так тебе и на голову сядут. Изредка я попискивал, и тогда все переглядывались: жив еще!
Все-таки из шкатулки я вылез и зажил на общих основаниях. Постепенно я стал разбираться в родственных отношениях и окружающей обстановке. Самое теплое, мягкое и приятное существо на свете — это моя мама. Бородатый мужчина, из которого время от времени шел дым, был мой отец. Драчливый мальчишка, значительно крупнее меня, — мой брат Витька. А патлатая девчонка, таскавшая меня на руках попеременно с мамой и тайно от нее шлепавшая меня, — моя сестра Машка.
Подрастая, я узнавал и многое другое, например то, что мы живем в деревне, а деревня — такое место, где живут мужики. Мужики — это люди, которые сеют пшеницу и жито. Пшеницу, когда ее обмолотят, они отвозят в мешках в город и там сдают на хлебную ссыпку греку-живодеру Мелиареси, а сами едят хлеб житный.
Кроме нас и мужиков, в деревне еще жили пан Шаб-линский, доктор, батюшка с дьяконами и псаломщиками, фельдшер, урядник и учитель. Они хлеб ели пшеничный, махорку не курили, мужикам говорили «ты» и землю не пахали. Но между собой тоже различались. Доктор и батюшка были в одной компании, учитель и фельдшер — в другой, а к нам в гости ходил только псаломщик.
Важнее всех был пан Шаблинский, поэтому и дом его стоял не на улице и даже не на площади, как, например, дом батюшки, а на горке, в стороне. От пана, точней— от пани, и пошли перемены в нашей жизни.
Однажды Маша, в голове у которой, как я еще тогда подозревал, гулял ветер, вздумала повести меня и Витьку к панам в гости. Целый день она стирала наши рубашки и штанишки, до блеска начищала пахучей ваксой дырявые башмаки, а под конец умыла нас яичным мылом, взяла за руки и повела на горку. По дороге она рассказывала, что стулья у пана хрустальные, стол серебряный, а ножи золотые. Этими ножами пан, пани и паненок режут толстое вкусное сало и едят сколько захочется. У нас с Витькой потекли слюнки.
— Маша, а нам они дадут сала? — спросил Витя.
— А как же! И сала, и пряников, и орехов, — сказала моя умная сестрица.
Чугунные ворота были раскрыты, и мы по усыпанной гравием аллее пошли к большому белому дому с колоннами. Около дома стояла худая, бледная барыня в голубой накидке и держала в костлявой руке палочку с очками на кончике. Перед барыней вертелся лысый, с розовыми щеками мужчина. Он что-то ей говорил, а что, мы не знали: все слова были непонятные.
— Здравствуйте! — сказала Маша и протянула барыне руку.
Барыня поднесла к глазам очки на палочке и осмотре» ла через них сначалаМашину руку, а потом нас с Витей.
— Николя, — сказала она мужчине, — что это такое? Мужчина тоже осмотрел нас, поморгал и ответил;
— Я полагаю, Надйн, это дети.
— Да, но чьи дети? — строго спросила она. Мужчина опять осмотрел нас, потянул носом и пожал плечами.
— Вот этого я, Надйн, сказать не могу. От них чем-то пахнет. Кажется, гуталином. Да, да1 Гуталином, я теперь это ясно чувствую… Или ваксой.
— Ах, да я вас не спрашиваю, чем от них пахнет! Я спрашиваю, заче-ем они здесь!
— Мы пришли играть с вашим панычем, — объяснила Маша. — В горелки. Он умеет в горелки?
Барыня выпучила глаза.
— Николя, вы что-нибудь понимаете?
Мужчина поморгал, подумал и опять пожал плечами:
— Как вам сказать, Надин? Не очень.
— Це Писаревы диты, — сказал бородатый мужик в фартуке и с лопатой в руке.
— Писаревы дети?! Пришли играть с Коко?! Николя, я еще раз спрашиваю вас: что происходит вокруг нас?
Маша, которая все время смотрела на барыню с раскрытым ртом, тут сказала:
— Тетя, у вас глаза вылазят.
— Что-о? — протянула барыня. И вдруг затряслась, упала головой на плечо лысого и застонала: — Николя, гоните!.. Умираю!.. Гоните!..
— Гони!.. — крикнул мужику лысый.
— Тикайте швыдче! — шепнул нам мужик.
Маша схватила нас за руки, и мы что было духу бросились бежать.
Когда дома узнали, как нас угостили у панов, отец заволновался:
— Ну, беда! Выгонят! Пожалуется в городе становому, и меня в два счета выгонят. Надо извиниться.
И он стал писать барыне письма. Напишет, прочтет, скомкает бумагу — и опять за перо. А дверь скрипнет — он весь сожмется.
Но становой не появлялся, и вообще все шло по-старому. Отец расхрабрился, порвал все письма и презрительно хмыкнул:
— Черта пухлого я стану извиняться перед барами! Одно письмо все-таки уцелело, и я много лет спустя нашел его в бумагах отца. Вот оно:
Ваше Превосходительство!Имею честь покорнейше просить Вас, проявите великодушие и простите моих неразумных детей за дерзкое поведение. Обязуюсь, Ваше Превосходительство, впредь воспитывать их в сознании своего положения и в глубоком уважении к Вашему Высокопревосходительству и всему Вашему семейству.
К сему
волостной писарь Степан Мимоходенко.
Решив, что ему и черт не брат, отец перешел в наступление и принялся ругать панов в самом волостном правлении в присутствии старшины, богатого мужика Чернопузенко. Да заодно и о царе выразился неуважительно. Дня три спустя Чернопузенко привел в правление плюгавого человечка и показал ему пальцем на отцов стул, а отцу сказал:
— Не треба.
— Чего не треба? — спросил отец.
— Не треба нам таких. Съезжай с квартиры.
В тот же день отец снял во дворе попа Ксенофонта старый флигелек в одну комнату с кладовкой, и мы на руках стали переносить туда наше имущество из казенной квартиры при волостном правлении.
— Черт с ними! — сказал отец. — Проживем и без мироедов. Хватит штаны протирать в канцеляриях. Буду свиней разводить. Есть свиньи, которые приносят по шестнадцати поросят. Верное дело!
Он куда-то съездил и вернулся со свиньей — такой огромной, что смотреть на нее приходили даже из соседних деревень.
— Купил за бесценок! — хвастался отец, заплативший за свинью все, что было припасено про черный день. — А кормить будем тем, что останется от обеда.
Но скоро выяснилось, что от обеда не остается ничего, так как и обеда, в сущности, не было. Маша, Витя и я ходили по улицам и собирали колосья, упавшие с крестьянских арб. Зерно, добытое таким образом, и служило нам обедом то в виде кутьи, то в виде супа или лепешек. Если б не корова Ганнуся, подкармливавшая нас парным молочком, то хоть волком вой. Маша к тому времени прошла в школе Ветхий завет и теперь говорила: «Что ж, Руфь тоже собирала колосья, а в нее какой-то богач влюбился. Может, и в меня кто-нибудь влюбится». Но ни в Машу, ни в нас с Витькой никто не влюблялся. Зато поп Ксенофонт, завидя нас на дороге, где копошились в пыли его куры и клевали оброненные колосья, кричал дребезжащим от старости голосом из окошка своего дома: «Нищие! Голодранцы! Уйдите сейчас же с дороги, паршивцы!»