Он снова замолчал. На этот раз он молчал долго. Потом заговорил опять:
— Перед отъездом она пришла ко мне попрощаться. Она была… как угасшая свеча. Совсем больная. Дала мне свой последний рисунок, где нарисовала свои глаза, и сказала, что другой рисунок, своего рта, подарила Шварцу. Она рисовала их, глядя в зеркало. Она сказала мне: «Я дарю тебе свои глаза, потому что ты разглядел мою суть и увидел ту настоящую Эдит, которая жила во мне внутри. А свой рот, который смеялся и целовал, это я отдала ему. Так что у вас вместе — вся я целиком…»
Теперь он говорил совсем тихим, отрешенным голосом:
— Когда она поднялась уходить, то коснулась пальцем моего лба — вот тут, между глазами. Ее палец был горячим, и я почувствовал, что меня как будто обожгло. Это было больше двадцати лет назад. Она сказала мне: «Эти рисунки — последнее, что я нарисовала, Генрих. Больше я не никогда притронусь к кисти. Я больше не могу рисовать». Я стоял перед ней с закрытыми глазами, и у меня на лбу горел ожог, точно клеймо, которое поставил ее палец. А когда я открыл глаза, ее уже не было.
Розенталь медленно качал головой, глядя перед собой невидящими глазами. Меня душила горечь, тяготил этот груз чужих и таких печальных воспоминаний.
И тут хлынул наконец наш первый зимний дождь.
Глава восьмая
ПРОЩАЙ, РОЗЕНТАЛЬ
Часы показывали двенадцать. Только что я распрощался с Розенталем. Никогда раньше я не прощался так с кем-нибудь. Даже когда Элиша уезжал в Хайфу, я знал, что он когда-нибудь вернется в Иерусалим и, уж во всяком случае, мы с ним сохраним связь, по крайней мере в письмах. Но на этот раз я прощался с человеком, которому, скорее всего, предстояло умереть. Это было совершенно невообразимо. Я просто не мог себе этого представить. Шел дождь, но я так и продолжал сидеть на камне. Розенталь с удовольствием втянул в себя влажный холодный воздух и сказал:
— Первый дождь…
А я подумал про себя… ну, вы сами понимаете, что я подумал. Как бы этот первый дождь не стал для него и последним.
Я уже не пытался убедить его отказаться от их затеи, отменить эту нелепую дуэль. Я не напоминал ему снова и снова, что мы находимся не в Иерусалиме 1946-го, а в Иерусалиме 1966 года. Все это он прекрасно знал и без меня. Ведь он сам вчера вечером сказал мне:
— Что за невежественный дикарь этот Шварц! Ему кажется, что мы всё еще находимся в Германии начала века!
Но при всем том я и сам понимал, что сейчас уже невозможно отменить то, что решено. Шварц бросил ему вызов, и Розенталь не мог от него уклониться.
— Все мои друзья будут крайне удивлены, если услышат, что я отказался от дуэли, — снова сказал он. Розенталь имел в виду своих товарищей давних лет, тех стариков, с которыми проводил вечера в кафе «Коралл» и вместе с которыми основал патруль для охраны памятных мест Иерусалима. — Они будут презирать меня, — повторил он.
Лишь теперь я заметил, что он одет праздничней обычного. Под тяжелым плащом на нем были клетчатый пиджак, черные брюки и белая, отглаженная рубашка. Только кеды выглядели неуместно. Я сказал ему, что он очень красиво оделся, но он горько усмехнулся и сказал, что по случаю столь торжественного события, как предстоящая встреча со Шварцем, он извлек из шкафа весь свой старый гардероб.
— Уж если сходить с ума и возвращаться на пятьдесят-шестьдесят лет в прошлое, так пусть это хоть выглядит красиво. — Он наклонился ко мне и сказал с кривой улыбкой: — Я даже решил купить себе розу и воткнуть в петлицу, — и как-то странно засмеялся.
Тут я подумал, что он, возможно, уже привык к этой идее — к дуэли, и к револьверам, и к возвращению во времена своей молодости. Может быть, это даже начинает ему нравиться. Но я не стал его спрашивать. Он сам заговорил.
— Дуэль — это замечательный способ умереть, — вдруг объявил он сильным, каким-то не своим голосом. — Даже Пушкин, знаменитый русский поэт, и тот умер на дуэли.
Я подумал про себя, что не бывает «замечательного способа умереть». Но по-прежнему не сказал ничего. Теперь я уже понимал, что он находится где-то далеко от меня, в другом месте и другом времени, и от этой мысли мне стало еще грустней.
Но тут он сказал удивительную вещь.
— Как бы то ни было, — сказал он, — я решил сделать так, чтобы моя совесть была чиста.
— О чем вы? — спросил я.
Он открыл сумку, которую нес в руке, и вытащил из нее револьвер — тот потемневший от старости револьвер, который извлек накануне из своего чемодана. Стиснув его обеими руками, он прицелился в сосну, стоявшую на склоне холма. Два воробья прятались на ее ветке от дождя. Он повел ствол в их сторону, прикрыл один глаз и нажал пальцем на курок.
Я даже глаза зажмурил от страха. Теперь я был совершенно уверен, что мой Розенталь уже не совсем в себе. Выстрел заставил меня вздрогнуть. С гор вернулись и скатились на меня угрожающе-рокочущие звуки. Я открыл глаза. Два воробья по-прежнему сидели на ветке. Розенталь посмотрел на меня и засмеялся. Револьвер по-прежнему был в его руке, но никакой дым из ствола не подымался. То, что я услышал, был не выстрел. То были раскаты грома в грозовых тучах.
— Я не собираюсь заряжать свой револьвер, — сказал Розенталь. — Я выбросил из него все пули.
Я посмотрел на него, все еще ничего не понимая.
— Как это?! — воскликнул я. — Ведь револьвер Шварца наверняка будет заряжен!
— Вот именно, — ответил он. — А мой — нет. Так я сохраню и свою честь, и свою чистую совесть. От дуэли не откажусь, но и ни в кого не выстрелю. Я никогда не проливал чужую кровь, а в моем возрасте уже поздно менять привычки.
Я молча смотрел на него. Я подумал, что на его месте я бы так просто не сдался. Уж если идти на дуэль, то с заряженным револьвером, а может, даже с саблей, для пущей надежности. Но потом я подумал: а зачем? Что выиграет Розенталь, если и Шварц будет ранен? Отомстит ему? Какая это глупость — месть одного старика другому.
— Друг Давид, — торжественно произнес вдруг Розенталь. — Я очень ценю твое молчание. Я ценю, что ты не попытался уговорить меня идти на поединок с заряженным револьвером. Я очень благодарен тебе за это.
Он замолчал и глубоко вздохнул. Потом посмотрел на меня.
— А сейчас, — сказал он, — я хочу, чтобы ты выслушал меня внимательно и сделал то, что я прошу. У меня осталось еще несколько дел, и я хочу, чтобы ты помог мне в них, потому что я тебе доверяю.
Мои глаза были залиты — не знаю, дождем или слезами, — но я продолжал неотрывно смотреть на него.
— Вот тебе ключи от моей комнаты в Доме пенсионеров, — продолжал Розенталь. — Пожалуйста, если со мной что-нибудь случится, верни эти ключи Нехемии, хорошо? Свои денежные дела с бухгалтерией дома я уже упорядочил, и это не должно тебя беспокоить. Обо всех других вопросах, которые могут возникнуть… ну, если со мной что-нибудь случится… позаботятся мои товарищи по патрулю, они в этом разбираются, у них есть опыт. Так что эта сторона дела тоже обеспечена. Но у меня есть еще одна просьба, которую только ты сможешь выполнить. Помнишь серый чемодан в моей комнате? Забери его, пожалуйста. Там нет никаких дорогих вещей, одни только личные памятки, но я не хочу, чтобы они попали в чужие руки. Можешь взять себе все, что тебе там понравится, а от остального избавься по своему усмотрению, хорошо?
Я не ответил. Точнее, я не сразу ответил, потому что, когда он сказал «серый чемодан», в моей голове будто что-то сверкнуло, и я вмиг понял, что за важная мысль мучила меня вчера вечером и все сегодняшнее утро. Странно, что она пришла мне в голову именно в такой момент. Я даже слегка обалдел. Я стоял молча, и в голове у меня стучало: «Тумбочка у кровати — и рисунок рта, серый чемодан — и рисунок глаз…» У меня, наверно, был очень странный вид, потому что Розенталь как-то недоуменно посмотрел на меня и переспросил:
— Тебе что-то непонятно, друг Давид?
Я встрепенулся.
— Нет-нет, — сказал я поспешно. — Конечно, я все сделаю. А можно я отдам эти вещи из чемодана моей знакомой? Это Вера, вы ее должны помнить, я как-то знакомил вас с ней…
Розенталь, конечно, помнил Веру. Я когда-то действительно привел его в ее магазин, чтобы он познакомился с нею и посмотрел те замечательные старинные вещи, которые я у нее видел. Розенталь тогда как только вошел в магазин, так с ходу заявил, что не терпит старья и вообще не любит подержанные вещи, от которых нет никакой пользы, кроме разве что подержанных воспоминаний. Но сама Вера ему понравилась, и они с ней долго сидели за столом, пили чай и болтали. Она, понятно, рассказала ему о своем путешествии к мужу в Египет, и он смеялся, как маленький ребенок. Потом они перешли к положению в мире и к планам на будущее, а я подумал, что, если бы у Веры не было мужа, между нею и Розенталем могло бы, того и гляди, что-нибудь произойти, как это обычно происходит в кинофильмах.