Я решила не форсировать событий, а говорить с Игорем осторожно, как бы частями, — сегодня об одном, завтра о другом, — сперва осмотреться, и когда он утром отправился в школу, неспешно взялась за хозяйские заботы. Открыла шифоньер, вытащила носки, майки, рубашки.
Мне хотелось навести порядок, поштопать белье, постирать, ежели надо, но работы не нашла, и это меня поразило. Рубашки чистые, отглаженные, носки заштопаны, грязного ничего не обнаружилось. Гардероб полон вещей два добротных костюма, замшевый, высокого качества, пиджак, новехонькие английские джинсы.
Да и квартира преобразилась. Когда-то мне казалось, что мои ближние пытаются приблизиться к мировым стандартам, но в ту пору — как давно! желания расходились с возможностями. Потом дом менялся, я это знала, и в последнее время стал совершенно другим: сменилась мебель, возник стиль. Импортная стенка с баром, с желтым, под старину, стеклом в горке, роскошный голубой диван, мохнатый ковер. Светильники расставлены так, что вечером в комнате уютно приглушенное освещение с яркими точками у дивана да на столе. Ненашенские картинки овеществлены, и хоть ничего плохого в этом нет — одно удовольствие, напротив, — мне видится во всем какая-то выспренность: натянутость, отсутствие простоты, которая так нужна в доме.
Приехала я, как и в первый раз когда-то, без всяких звонков и телеграмм, так что наша встреча с бывшей невесткой произошла, минуя подготовку — и для нее и, главное, для меня.
Замок щелкнул, напугав меня, дверь отворилась, и передо мной явилась Ирина с большой модной сумкой для продуктов, оттягивавшей руку.
Вот и встретились!
Она молчит, взгляд неприятно напряжен, боится меня, моих слов, вопросов. Мое лицо тоже, пожалуй, не конфетка, вряд ли мне удается совладать с чувствами лучше, чем Ирине.
Немая сцена. Как у Гоголя.
У нее большой опыт неискренности, к тому же ей следует избрать тональность будущих со мной разговоров, Ирина восклицает с поддельной радостью:
— Ах, Софья Сергеевна! — Правда, «ах» чуть-чуть припоздало, но ничего, я отвечаю ей в тон:
— Здравствуй, Ириночка!
Мы целуемся как ни в чем не бывало, но я при этом едва стою на ногах: сердце готово выскочить из груди, будто я — мой сын и это мне когда-то изменила Ирина.
Она проходит на кухню, освобождает сумку, доставая отварную курицу в кастрюльке, батон финской колбасы, какие-то мудреные, мной невиданные консервы, апельсины.
Только тут — неправдоподобно для женщины, вот как застит глаза материнская ревность! — я замечаю ее беременность: свободного покроя зеленое платье, туфли на низком каблуке. Смирись, женщина, смирись, оставь свои надежды.
Странное дело, в пору смеяться — когда-то ведь откровенно не любила невестку, жалела Сашу, а теперь готова все простить, лишь бы сошлись, вернулись друг к другу. Ради Игорька.
Но нет, теперь невозможно — вижу собственными глазами.
Вижу размеренные, округлые движения, беременность вернула ей естественность, напряженная гибкость исчезла, взгляд сосредоточен на простом деле, но одухотворен предчувствием материнства. Что ж, надо жить дальше.
— Представляете, Софья Сергеевна, Игорек ничего не ест, — заводит Ирина новую мелодию, — полный холодильник продуктов, а у него нет аппетита, — что-то невероятное, в его возрасте ребята лопают как слоны, растут, но он не ест, худющий, словно спичка, вы его, конечно, видели?
Даже речь меняется у человека, отметила я. Припомнила первое столкновение тогда, на лестнице, — Ирина взяла меня за локоть, решительно повернула к себе и объяснила свою высокую нравственность. Ее фразы были четкими, рваными — короткие вопросы и такие же краткие, будто удары, ответы. Теперь речь лилась — журчливый ручеек! — многословие становилось удобной формой, прикрывающей правду. Как ее расклешенное платье.
Наконец она прошла в комнату, уютно, словно кошка, устроилась в углу дивана.
— Ну, Софья Сергеевна, — сказала она, — мы одни, многое позади, и нам, наверное, следует объясниться?
Вот оно что, объясниться? А стоит ли? Объясняться со мной — пустое дело, я ничего не решаю, да и вообще. Снова всколыхнуть тяжкий разговор с сыном, повторить его, перевернув простыню наизнанку? Простыня ваша, вы ее и вертите, меня не следует посвящать в подробности.
— Я слишком стара для объяснений.
— Слишком стара? — переспросила Ирина. Она как-то осеклась, не ждала такого поворота, опустила глаза. Мы молчали, и молчание становилось тягостным, тишина звенела в ушах.
— Почему ты оставила Игоря? — спросила наконец я. Единственное, что меня волновало в их общих делах. — Бывает всякое, но сын?
— Вы же знаете! Он сам отказался. В этом здравый смысл. — Ирина волновалась, я попала в точку, не сын, не сын, — уверена в этом, — а моральная сторона волновала ее. Пожалуй, не мне первой доказана целесообразность здравого смысла, лишь один он оправдывал поступок Ирины. И Саши тоже, впрочем.
— Здравый смысл состоит в том, — с трудом сдерживая себя, проговорила я, — чтобы у ребенка была мать. Хотя бы мать.
Я пронзительно разглядывала Ирину, пыталась пробраться в ее взгляд, но там отражался лишь свет включенного ею торшера.
— Вы напрасно так воинственны, дорогая Софья Сергеевна, — сказала она вкрадчиво. — У нас с Игорем ничего не изменилось. Я прихожу каждый день. Приношу продукты. Дважды в неделю появляется наша домработница — мне трудно сейчас убирать. Мы следим за его гардеробом, я бываю в школе. Следует ли говорить, что мы оплачиваем квартиру и, кроме того, даем в месяц сто рублей. Пятьдесят добавляет Саша. Наконец, я прописана по-прежнему здесь, чтобы сохранить квартиру за Игорем, до его совершеннолетия.
Она ненадолго задумалась. Наверное, собственная речь казалась ей достойной — мягкой, уверенно-убедительной. Здравой. Чего-то не хватало из сферы морали, и она нашла.
— Ему намного лучше, чем было. Не слышит ссор. Не видит нелюбви. А это не так мало.
Вот ведь как. Плохо, когда ребенок не видит любви. Хорошо, когда не видит нелюбви.
Нашла ли она хоть зерно истины в разговоре со мной? Сумела. По крайней мере, тогда я согласилась с этим, совершив ошибку. Кто бы знал заранее цену наших ошибок…
— Он ведь уже взрослый, — сказала Ирина, — ему будет трудно в новой семье. Моей или Саши, все равно. Новый отец — не отец, кто он? Новая мать — или мачеха?..
Это верно, подумала я. Трудно, слов нет. Согласилась, будь проклято такое согласие… Пусть живет один, раз так повернулась судьба. Думала тогда: выше головы не прыгнешь, обстоятельства!
Всю-то жизнь покорялась я обстоятельствам, подчинилась и этим.
Ирина таскала авоськи, щедро сыпала деньгами, Саша будто соревновался с ней.
В первый же день, едва успела уйти она, как явился сын. Запыхавшийся, ворвался в прихожую — в руке бечевка, на которую, словно сушки, нанизаны рулоны с туалетной бумагой. Увидев меня, обомлел, бросился целовать, радостный сверх всякой естественной меры. Я отстранила его, усмехнулась:
— Даже об этом заботитесь?
Он не услышал иронии, вернее, не захотел:
— Что ты, такой дефицит!
Освободившись от груза, замахал брелоком с ключами, стал спрашивать разные пустяки — как летела, как здоровье…
— Ты что, купил машину? — кивнула я на брелок.
— Да нет, это Эльги, — бойко, не задумываясь, ответил он и тотчас покраснел, устыдившись меня. Он не ошибся, я опустила голову, чтобы не видеть сына: персональный шофер собственной жены? Или осчастливленный дуралей? Кто еще он там, мой бедный Саша?
— И квартира хорошая? — спросила я тоскливым голосом.
— Трехкомнатная, — ответил он, не поняв меня.
— И дача есть?
— И дача!
Все-то у вас есть, дорогие мои, думала я ворчливо, ругая себя за то, что не могу сдержаться, превратилась, поди-ка, в старую хрычовку, ненавистную всем. Но душа моя ум перешибала, не зря толкуют, будто чувство верней головы.
Все-то у вас есть, думала я, только призадуматься, так ничего нет, всем этим ценностям — алтын в базарный день: дунул, и не стало. А в толк не возьмете, глупцы, если что и есть — дорогого, настоящего, незаменимого — так это сын, родная кровь, такое не скоро наживешь, не просто получишь, а потеряешь, так не найдешь. И вы, бедняки, от этого отказываетесь!
Что ж! Жизнь вам судья, она и рассудит. Рано ли, поздно ли, а назначит судный день.
Каким он станет, никто не знает. Может, отвернется собственный же сын, скажет: нет у меня родителей, может, когда вам сиро да одиноко на свете станет, поступит так же, как вы…
Я не каркаю, не вещаю, не желаю зла, только думаю, с судорожным отчаянием и непониманием думаю — неужто так трудно осознать и принять эту простую истину? Так невозможно?
Или знают люди, наперед все знают, а прячутся от самих себя, от долга, от любви, от жалости прячутся, делая вид, будто не для них эти чувства, на которых мир держится.