Гена засучил рукава. Рукавов, конечно, не было, но было такое движение.
— Где моя лопата? — громко спросил он.
— И моя? — спросил Гусь.
— Твоя вон там, возле песка, — сказала Надя Гусю. — А ты, Гена, иди домой! Ты работать не будешь. Нас много, а ты один. Отдыхай, набирайся сил! Тренируйся…
— Ты что? — воскликнул Гена. — Что я — хуже других? Или лучше других!
— Мне не нравится твое дыхание… — озабоченно сказала Надя. — Тебе нравится, а мне нет. Мы решили тебя беречь!
Ларионов некоторое время метался по площадке. Он готов был свернуть горы. Но горы оказались неприступными.
Он постоял несколько минут рядом с дискоболом, фанерные мышцы которого были так напряжены, точно он собирался метнуть диск туда, где синий морской горизонт сливался с синим горизонтом неба. Гена постоял, постоял и поплелся домой, сопровождаемый грустным взглядом Гуся.
Филимонов сидел на диване, мрачно глядя в бабушкину спину. Интервидение передавало репортаж о международном чемпионате по боксу. Бабушкина спина отражала все удачи и неудачи на ринге. Бабушка то посмеивалась, то пугалась, то восторгалась, довольно умело делая при этом выпад правой, как будто сама посылала в нокаут всех побежденных, кроме, конечно, своих, советских боксеров. Когда проигрывали они, она обыкновенно, по-бабушкиному, как и положено, охала, комкала фартук и прижимала его к лицу.
— Ах, Антошенька, — говорила бабушка. — Когда в двадцать седьмом году у нас при клубе организовали женские команды в кружке бокса, я записалась первая…
Потом бабушка стала рассказывать, как она стала мо-тогонщицей.
Все это Антон уже знал. Можно было сейчас повернуть голову направо и посмотреть на большой, желтый от времени снимок, на котором тоненькая девушка в боксерских перчатках стояла на ринге с другой девушкой, потолще, тоже в боксерских перчатках, а тренер им что-то объяснял. И еще там был один снимок — тоненький мальчик в тесном шлемчике летел на мотоцикле с трамплина, и колеса сливались под ним в некие туманности. Это был, конечно, не мальчик, а его бабушка…
«Наверное, я тоже когда-нибудь буду дедушка, — мрачно подумал Антон, — и повешу в квартире фотографию, где я так красиво застыл над планкой». Он подумал это просто так, потому что вообразить себя дедушкой не мог.
— Антоша, — обеспокоенно спросила бабушка. — Что с тобой? Ты весь какой-то черный!
— Я устал… — сказал Антон. — Вон сколько песку перелопатили сегодня…
— А почему не работал Гена? Он заболел?
— Нет, — сказал Антон. — Он у нас знаменитость и наша надежда. Мы его бережем.
— Молодцы, — похвалила бабушка. — Хотя мы в наше время ни для кого не делали исключения…
И она пошла на кухню заварить чайку — она очень любила перед сном с внуком попить чайку и повспоминать что-нибудь героическое из дедушкиной жизни или что-нибудь забавное из своей. О маме и папе она говорила всегда как о чудаках, милых чудаках с милыми странностями, из-за которых они оба занялись теоретической физикой, странной наукой, которая делает человека сидящим за столом и пишущим множество непонятных вещей на листах, больших, как детские пеленки.
«И все-таки непонятно, почему они решили зазнавать только Генку, — сумрачно думал Антон. — Я же не собираюсь бросать прыжки! Значит, и я могу заболеть звездной болезнью! Ну, и что из этого, что я прыгаю на один сантиметр ниже? В конце концов, на пьедестале почета кроме первого места есть и второе! Что, они хотят, чтоб когда-нибудь второе место занял какой-нибудь американец?»
Сегодняшний чай не доставил Антону почти никакого удовольствия. Он отставил чашку и подошел к окну. На своем балконе Виолетта Левская устроила скрипичный концерт. Молдавские мелодии услаждали слух всех, кто еще не спал. И, возможно, слух Ларионова, который, возможно, тоже еще не спал.
А Ларионов уже почти спал. Вообще-то он должен был в этот час спать совсем. Но под подушкой у него лежала открытка с Незнакомкой, он почувствовал рукой прохладную поверхность картона и видел, борясь со сном, сиреневые ее глаза, глядящие прямо на него… Гене казалось, что молдавские мелодии звучали из тех окон, которые были за спиной Незнакомки. Когда он заснул, мелодии превратились в прозрачные голубые волны, в какие-то искры на них, в какие-то большие теплые цветы над морем. наш занят только на время этих… олимпийских? Я надеюсь, что спортплощадка не станет двором окончательно? Я уже третий день не выкатывал свою ладушку.
А Лена смотрела на себя в зеркало. Она взяла мамин голубой карандаш и накрасила своему отражению веки голубым. Потом черным карандашом она удлинила своему отражению глаза. Потом взяла сиреневую помаду и нарисовала на зеркале свои губы. Она подняла волосы вверх, — не понравилось. Она положила их над ушами кольцами. Вот ей бы, Ленке, и быть иллюстрацией к купринской Олесе, так хороша была Ленка в зеркале. Она отодвигалась от нарисованных губ и глаз — и смотрела на нее обыкновенная, хоть и симпатичная школьница. Она возвращала нарисованным губам свое отражение — и какая там была яркая пастушка с древнего гобелена, какая там была Олеся, какая там была… Лена даже придумать не могла, что там еще такое было!
Лена стояла, замерев, и воображала рядом с собой не Антона, нет, а Гену! Гену с широкими плечами, глазами зеленоватого цвета, Гену с его будущим волевым спокойным лицом. Она воображала какое-то будущее время, и в зеркале она была старше, и Гена там в зазеркале был совсем взрослым, и на груди его на широкой ленте — медаль, и он стоит с ней рядом, не на пьедестале почета, разумеется, а уже после, когда спортсменов снимают для памяти с дорогими ему людьми…
Лена медленно стерла все краски с зеркала, медленно вздохнула, медленно пошла к постели… взяла книжку. Но читать не стала. Молдавские мелодии тихо качали ее, и мечты необычайно прекрасные сменяли одна другую. «Как хорошо быть красивой», — думала Лена, вспоминая растерянные глаза Гуся.
В своей маленькой комнате стояла перед зеркалом Лена. Родители играли в столовой в лото вместе с Иваном Ивановичем и его женой. Когда Иван Иванович говорил «барабанные палочки… кочерга и восемь девок», казалось, что это говорит его жена. Когда жена густым басом называла числа, казалось, что это говорит Иван Иванович.
— Я надеюсь, — тоненько говорил сосед, — что двор наш занят только на время этих... олимпийских? Я надеюсь, что спортплощадка не станет двором окончательно? Я уже третий день не выкатывал свою ладушку.
А Лена смотрела на себя в зеркало. Она взяла мамин голубой карандаш и накрасила своему отражению веки голубым. Потом черным карандашом она удлинила своему отражению глаза. Потом взяла сиреневую помаду и нарисовала на зеркале свои губы. Она подняла волосы вверх, — не понравилось. Она положила их над ушами кольцами. Вот ей бы, Ленке, и быть иллюстрацией к купринской Олесе, так хороша была Ленка в зеркале. Она отодвигалась от нарисованных губ и глаз — и смотрела на нее обыкновенная, хоть и симпатичная школьница. Она возвращала нарисованным губам свое отражение — и какая там была яркая пастушка с древнего гобелена, какая там была Олеся, какая там была... Лена даже придумать не могла, что там еще такое было!
Лена стояла, замерев, и воображала рядом с собой не Антона, нет, а Гену! Гену с широкими плечами, глазами зеленоватого цвета, Гену с его будущим волевым спокойным лицом. Она воображала какое-то будущее время, и в зеркале она была старше, и Гена там в зазеркале был совсем взрослым, и на груди его на широкой ленте — медаль, и он стоит с ней рядом, не на пьедестале почета, разумеется, а уже после, когда спортсменов снимают для памяти с дорогими ему людьми...
Лена медленно стерла все краски с зеркала, медленно вздохнула, медленно пошла к постели... взяла книжку. Но читать не стала. Молдавские мелодии тихо качали ее, и мечты необычайно прекрасные сменяли одна другую. «Как хорошо быть красивой», — думала Лена, вспоминая растерянные глаза Гуся.
Надя закрыла окно. Было душновато, но лирические напевы, которые с таким старанием исполняла Вита, мешали ей работать. Она погрузилась в одну из папок, держа в это время руку на раскрытой странице новой книги, купленной братом. Надя смотрела то в книгу, то в папку на конспект, потом взяла лист и написала: «Звездная болезнь должна подкрадываться к человеку незаметно, постепенно, поражая…» Что поражая?
— Надюша! — Мама встала в дверях. — Я не для того родила тебя на свет, чтобы ты уже с детства сгорала от работы. Нормальные дети нормально летом отдыхают… Мне не нравится твой образ жизни.
— Мамочка, — сказала Надя холодновато, — я не глупостями занимаюсь, я делаю серьезное дело. Еще полчаса.
— О господи! — вздохнула мама, она уже начала привыкать к этой фразе, ее к ней приучил сын. — И что за дети у меня!