А тайфуны, а бури! Разве мало в них своей мужественной красоты? Стоишь вот так на палубе, среди бушующего океана. Хлещут волны. Ревет, надрывается холодный ветер, грохочут льды…
Порой трудно, ой, как трудно бывает в море! Вот-вот, кажется, сомнет, опрокинет, сотрет в порошок хрупкое суденышко… А ты стоишь и знаешь: ты не один, рядом товарищи. И руль в надежных руках, и путь выбран верно, и машина не сдаст. И знаешь еще, что в тебя тоже верят. И как бы ни злилась буря — пусть злится, все равно не сдадимся, не отступим, победим!
Вот эта вера в победу так поднимает в трудную минуту, что потом на всю жизнь такая минута остается в памяти как большой праздник.
Таких минут мы вместе с Алешей тоже пережили немало. И, должно быть, поэтому нам казалось тогда, что дружба наша навек.
Но случилось так, что пути наши разошлись. Мы, конечно, писали друг другу. Сначала часто и помногу, потом все короче и реже. Потом как-то случайно встретились в чужом далеком порту. Обнялись, посидели вечерок, вспомнили старину, а наутро он ушел со своим кораблем на запад, я со своим — на восток. После слышал я, будто он в Сормове, инженером на заводе. А потом мы и совсем потеряли друг друга.
И вот однажды я оказался на сборе дружины в одной сормовской школе. Там я увидел пионера с двумя нашивками на рукаве. Что-то в нем показалось мне очень знакомым, и я мучительно стал вспоминать: где же мы встречались с этим мальчиком? Тут он поднял руку, требуя внимания, и я вдруг вспомнил: узкая полынья, забитая молодым льдом, и у края ее, в воде, Алеша с поднятой вот так же рукой…
Это было в Шантарском море. Целый день мы били тюленя на льду. Под вечер на мачте подняли «сбор». Я дал команду возвращаться на судно. Но Алеша увлекся: стрелял он отлично, и пока мы, собирая добычу, стягивались к судну, его винтовка той дело бухала где-то у нас за спиной. Вдруг она замолчала. Мы сначала не заметили этого. Потом старик Малыгин, тюленебоец из Архангельска, обернулся назад, приложил ладонь к козырьку, постоял так, обводя горизонт глазами.
— Вроде механика не видать, — сказал он.
Тогда обернулся и я. На ослепительно-белом поле узкими фиолетовыми языками лежали длинные вечерние тени льдин-ропаков. Темными пятнами выделялись туши убитого зверя. Кое-где над ними еще клубился розовый пар. Алеши нигде не было видно.
— Пошли, — сказал я, и мы, торопясь, зашагали назад по хрустящему насту…
Наконец в маленькой полынье мы увидели Алешу. Левой рукой он держался за лед, правую поднял над головой. Губы у него посинели, щеки побелели, он словно похудел за эти минуты и постарел. Только глаза были те же, Алешины — молодые, веселые глаза.
— Сапоги, — сказал он, когда мы подбежали, — тянут, не вылезешь!
Пройти он смог шагов двести, не больше. День был морозный. Мокрую одежду схватило. Она затвердела, как саркофаг, и мы на лямках едва живого приволокли Алешу на судно…
В тот же вечер он сказал мне:
— Знаешь, скверная это штука — отстать от товарищей…
Эта сцена, давно забытая, мгновенно промелькнула в моей памяти, и пока мальчик с нашивками говорил что-то обступившим его пионерам, я спросил у старшей вожатой:
— Кто это?
— Это? Это Сережа Мордвинов.
— Мордвинов? — удивился я. — А ну-ка, расскажите мне о нем.
В тот же вечер я услышал рассказ про своего старого друга и про его сына.
Рассказ этот лучше всего начать с прошлого года, с того самого дня, когда инженер Алексей Алексеевич Мордвинов прощался с сыном Сережей.
Это было как раз перед зимними каникулами. В этот день Сережа принес домой табель и с гордостью раскрыл его перед отцом: ровными столбиками одна под другой там стояли пятерки.
— Молодец, — сказал Алексей Алексеевич. — Ну что же, Сергей, поздравляю. А теперь давай побеседуем. Завтра я уезжаю, ты знаешь?
— Знаю, папа. Надолго? — спросил Сережа.
— Надолго, сынок. На год, может быть, больше. Вот пойдем-ка. — И, взяв Сережу за плечо, Алексей Алексеевич привел его в свой кабинет и поставил перед большой картой. — Это какая река? — спросил он.
— Енисей.
— А это?
— Это Иртыш.
— А это?
— Это Обь, — ответил Сережа.
— Так, — сказал Алексей Алексеевич. — Ну вот, слушай!
Он уселся в кресло и, играя маховичком крошечного дизеля, украшавшего письменный стол, помолчал немного.
— Помнишь, — спросил он наконец, — ты был у нас на заводе?
— Помню, — кивнул Сережа.
— Так вот, — сказал Алексей Алексеевич, продолжая крутить маховичок. — Мы тут, в Сормове, делаем корабли. А плавают эти корабли по всем рекам нашей Родины. Будущим летом решено целый флот провести на сибирские реки. А дорога туда для кораблей — одна. Какая по-твоему?
— Великим Северным морским путем, папа, да? — выпалил Сережа и посмотрел на карту.
— Правильно, — сказал Алексей Алексеевич, — только для нас это трудный путь. Речным кораблям там тяжеленько придется. Льды, туманы, штормы…
— Папа, а белых медведей вы там увидите? — перебил Сережа.
— Медведей? — переспросил Алексей Алексеевич. — Медведей вряд ли… Медведь — зверь робкий, на проезжей дороге не живет, а Карское море стало вроде проезжей дороги…
— А тюленей, папа?
— А тюленей увидим, — сказал Алексей Алексеевич и помолчал, задумавшись. — Тюленей увидим обязательно, — повторил он. — Так вот, Сережа, мы обещали, что все корабли приведем на место и ничего с ними не случится… А ты можешь мне обещать, что и у тебя ничего не случится, что в седьмой класс ты перейдешь с хорошими отметками?
— Постараюсь. Нет, не постараюсь, а обещаю. Могу! — твердо сказал Сережа.
— Ну, смотри, Сергей, держись… И вот что запомни: самая скверная штука — отстать от товарищей…
Он еще что-то хотел сказать, но тут мама заглянула в дверь и сказала:
— Мальчики, чай пить!
На другой день папа уехал, а у Сережи начались каникулы. Скучать было некогда. Все двадцать четыре часа в сутки были заполнены удовольствиями.
С утра всем отрядом ребята собирались на Волге. Они съезжали на лыжах с гор, поднимая тучи снежной пыли, тормозили на полном ходу и неслись дальше, расставив руки, как крылья. Днем нужно было попасть в кино, потом на каток — готовиться к спартакиаде, потом на елку, а с елки опять на каток… И когда, наконец, набегавшись досыта за день, Сережа приходил домой, постель казалась ему такой уютной, что и предстоящий сон он считал одним из праздничных удовольствий. А утром, хотя и можно было бы поваляться лишний часок, Сережа вскакивал и, наскоро позавтракав, убегал до обеда, потому что ни в чем не хотел отстать от товарищей, а товарищи у него были народ неспокойный.
Потом каникулы кончились. Замелькали дни, как две капли воды похожие один на другой и в то же время такие разные, такие не похожие друг на друга дни. Они были заполнены задачами, примерами, правилами, законами, упражнениями… Но каждый раз это были новые задачи, новые правила, новые законы…
В феврале пришло письмо от папы из Архангельска. Он писал, что много работает, так много, что некогда даже писать.
«Все минуты у нас на счету. Зато все мы верим, что слово свое сдержим…»
Сережа ответил на двух страничках, а в конце написал:
«А насчет нашего договора будь спокоен, папа, я тоже уверен, что сдержу свое слово».
Потом он сел за папин стол учить английский, поиграл папиным дизелем, раскрыл учебник, но буквы почему-то расплывались, глаза упрямо закрывались, в голове шумело, и страшно хотелось спать… Еще час он боролся с этим желанием, наконец не выдержал, опустил голову на руки и заснул тут же за столом…
А утром его увезли в больницу. Он заболел скарлатиной.
Через несколько дней жар спал. Сережа был уверен, что он уже совершенно здоров, и то, что приходится лежать в постели, казалось ему страшной несправедливостью. Столько дел, важных, значительных, необходимых дел, которые не могут совершиться без него, осталось за стенами палаты, что было просто непостижимо, как это и завтра, и послезавтра, и еще неизвестно сколько дней можно оставаться здесь.
Это было похоже на скверный сон. Казалось: вот затрещит будильник — проснешься, и опять все будет хорошо… Но будильник не трещал. Дурной сон продолжался, и тревожное чувство не оставляло Сережу.
Это чувство не давало ему спать. Он просыпался раньше всех в палате и, глядя на окно, занавешенное белой марлей, старался хоть мыслями вырваться из своего плена.
Неба Сережа не видел, что делается под окном — не знал. Весь его мир был теперь ограничен стенами белой палаты и широким четырехугольником окна.
В палате стояло еще пять таких же, как у него, белых кроватей с тумбочками. За окном виднелась стена высокого дома с пожарной лестницей. На лестнице, нахохлившись, сидели вороны. Большие, тяжелые снежинки медленно падали куда-то. Иные прилипали к стеклу и ползли вниз, превращаясь в прозрачные капельки.