Возвращаясь из плена, уже в потемках, Ксеша набрела на какой-то земляной холм и услышала глухие стоны. Руками, разбивая в кровь ногти, она стала раскапывать землю, не успела, стоны затихли, Ксеша откопала лишь руку, лишь скрюченную человеческую кисть.
Молча, обезумев от ужаса, Ксеша побежала прочь от теплой могилы, наконец упала без памяти, а когда очнулась, увидела красноармейцев.
Могилу откопали, Ксеша не теряла больше сознания, но словно окаменела, и как добралась до места назначения, до этого сибирского госпиталя, так и не помнила.
Про Василия же Лукича и говорить нечего. После того случая, который произошел с ним, он замер, как бы притаился, и из этого бесконечного сна, из этого существования сумела вывести его только Ксеша.
Это были не слова и не пустая прихоть. Мысль, которая лежала в основе их встречи и их любви, мысль, которая соединила их и придала их чувству не быстротечную страсть, но силу глубинного потока, была настолько выстрадана каждым из них, что не могло и подуматься, будто можно как-то иначе.
Они сказали тогда друг другу, что, если уж так повезло и им суждено было выйти из этого огненного пекла живыми, остальную жизнь надо прожить хорошо. Они не были испорченными людьми и поэтому решили, что прожить хорошо означает не деньги, не имущество — что значило имущество перед войной? — а любовь, только любовь.
Многое из этого они вовсе и не говорили друг другу, да и не сумели бы сказать по своей простоте и неумению складывать словесные обозначения, но думали, нутром чувствовали и решили, что дольше проживут вдалеке от хлопот, от всяких сует, построили, как хотели, прочный смолистый дом на вершине холма, под макушками сосен.
По ночам сосны роняли на крышу шишки, они ударялись глухо, коротко скатывались к желобам, и Василий Лукич, гладя заскорузлой ладонью жену, не раз задумывал, что бы сделать такое для Ксеши, для единственного и дорогого человека, всю жизнь подчинившего ему, как бы ответить ей на ее любовь, доверчивость и понимание — не любовью, этим он отвечал взахлеб, благодарно, — а памятью, так, чтоб осталось на память после него. Все-таки как ни крути, а полтинник…
Гладя Ксешины волосы, Василий Лукич думал, что планы их удались, что жизнь они прожили очень славно, что после ран и болей в молодости тишина к зрелости исцелила их, что жизнь их правильная и что дочь Аннушка вышла по ним, по родителям, не суетная, ровная и тоже сумеет хорошо полюбить и узнать, что такое любовь, дай ей только бог повстречать суженого, как и они с Ксешей, чтобы души совпали и намерения да чтоб еще техникум закончила благополучно.
Удивительно, в такие годы, как у Василия Лукича, когда дело подбирается к полтиннику, дети и пожилые хлопоты занимают у людей всю жизнь, отодвигая личное в сторону, как хоть и дорогой, но ныне ненужный хлам. У Василия Лукича хлама никакого не было, он частенько задумывался над этим, часто проверял себя, не врет ли в душе, но всегда отпускал эту мысль со спокойствием.
Нет, не врал он ни себе, ни Ксеше и радовался безмерно, что такая удачная у него с женою жизнь — спокойная, тихая и в то же время полная движения и силы.
Ну а что уж прихоть эта взбрела ему в голову, Василий Лукич и сам бы не сказал, откуда она вдруг взялась.
Любя Ксешу, обнимая ее ночами, стоя на утренней прохладе у ограды, откуда такой раздольный вид на нижележащую землю, он вдруг порешил однажды что-нибудь привезти Ксеше в память о нем, Василии, в память и в благодарность, что из полтинника прожитых лет, прокатившихся круглой монетой, двадцать семь с ним была она, Ксеша, любимая жена и дорогой такой человек.
3
Василий Лукич пробирался сквозь толпу, то смущаясь своего «прицепа» за спиной, то забывая обо всем на свете и вспоминая Ксешу, для которой подарок должен быть удивительным.
Он безразлично проходил мимо ворохов цветастых платков, мимо галантерей и всяких парфюмерий, усмехаясь про себя убогости человеческой выдумки.
С шапкой ему повезло, шапку он ухватил, постояв малость в очереди, меховую, крашеного кролика, за двадцать рублей, но Ксеше ничего подходящего не попадалось.
Как-то походя, скорей по случайности, Василий Лукич вдруг оказался в тихом павильоне со стеклянными, прочного стекла витринами.
На черной плюшевой подкладке, живописно разложенные, каждая с аккуратной бирочкой, лежали блестящие вещи.
Никогда в жизни не был Василий Лукич в ювелирных магазинах, хотя и знал, что там за товар. Однако не зря говорят, что знание не заменяет понимания, и, увидев блестящие колечки и брошки, в которых искрились дорогие, незнакомые камни, Василий Лукич слегка ошалел и совсем притих.
Камушки серебрились, топорщили лучики, слепили глаз, и Василий Лукич где-то задним сознанием подумал, что вот бы удивить Ксешу, вот бы преподнесть ей этакую диковинку, впрочем, тут же про себя и рассмеялся. Нет, Ксеше даже эти золотники не подарок, ей надо что-то от души, простое, людское, к тому же побрякушки были Василию Лукичу явно не по цене. Тут он только пригляделся к аккуратным бирочкам и тихо присвистнул от удивления: эк, действительно, куда его занесло!
По ту сторону золотого прилавка сидела девушка, вроде Анки, читала книжку, закинув ногу на ногу, и, услышав тихий присвист Василия Лукича, поднялась, не поняв, в чем дело.
— Вам что, гражданин? — вежливо спросила девушка, оттягивая синий халатик. — Выбрать хотите?
Василий Лукич смутился, тряхнул головой и пошел было к выходу, как вдруг навстречу ему вошли трое.
Первым был приятный на вид белокурый плечистый парень. Второй парень шел чуть позади; этот был потемнее и поменьше ростом. Третьей шла худенькая модная женщина, пожилая уже, но молодящаяся.
Подойдя к прилавку, приятный блондин наклонился над блестящими украшениями и воскликнул:
— Ахтунг!
Василий Лукич вздрогнул всем телом и выпрямился. Его будто хлестнули кнутом по лицу. Оно онемело.
— Ахтунг! — повторил весело парень, и те двое тоже склонились над прилавком.
Василий Лукич чувствовал, как постепенно, словно раскачиваясь, начинает метаться в нем сердце, то расширяясь, то сжимаясь. Он стоял, прислонясь спиной к решетчатому окну, и бессмысленно глядел на двух белобрысых и худую женщину.
Первым его желанием было крикнуть. Крикнуть по давней, забытой, но вдруг, в одно мгновение ожившей солдатской привычке: "Немцы!" — и Василий Лукич едва удержался, едва опомнился, что он совсем в другом времени и совсем в другом месте — на городской ярмарке, а не на войне.
Продавщица показывала покупателям свой товар, вынимала по одной махонькие коробочки с дорогими товарами, но немцы почему-то не очень занимали ее. Девушка тревожно взглядывала на человека с одной ногой, вжавшегося спиной в решетчатую стенку у окна, и, видно, никак не могла взять в толк, зачем он сюда зашел и зачем притулился там, у окна, если не хочет ничего покупать, и, главное, отчего он так ошалел.
Онемевший Василий Лукич наконец перехватил ее взгляд, шевельнулся и осторожно вышел на улицу, стараясь не стучать своим чурбаком.
Следовало бы идти дальше, но он остановился у входа, вынул пачку «Беломора», надорвал ее, достал папироску и, прикуривая, заметил вдруг, как трясутся у него руки.
"Курощуп, ядрена-корень!" — усмехнулся про себя Василий Лукич и торопливо зашагал от ювелирной лавки, отвлекая себя размышлениями о том, что курощупами в деревне зовут тех, кто таскает тепленькие яйца из-под чужой курицы, примета, мол, такая есть — раз руки трясутся, значит, курощуп, но сзади вдруг раздался громкий смех, немецкая речь, и Василий Лукич прирос к земле, втянув в плечи голову. Будто он украл что-то, и его заметили, и крикнули ему, велев остановиться, а он от стыда, от позора не может набрать сил и обернуться.
Но голоса удалялись, и Василий Лукич посмотрел назад. На лбу, под козырьком картуза, прозрачной россыпью выступил пот. Василий Лукич глядел на немцев — двух парней и молодящуюся женщину, которые, смеясь и переговариваясь, шли по ярмарке от лавки к лавке, и вдруг, крепко прикусив остывшую папиросу, решительно двинулся за ними.
Немцы шли не спеша, подробно оглядывая киоски, в которых полоскались лифчики и женские трусы, заходили в павильончики, и Василий Лукич неотступно следовал за ними, стараясь быть незаметным в толпе, жадно вслушиваясь в обрывки непонятной ему чужой речи, ожидая, когда тот, высокий и белобрысый, снова повторит единственное знакомое Василию Лукичу немецкое слово «Ахтунг».
Ему бы следовало повернуть, уйти восвояси, закончить городские хлопоты да и сесть в дачный поезд, чтобы скорей вернуться домой, спокойным и невредимым, но Василий Лукич шел вперед, напряженно вслушивался в немецкую речь, ждал повторения знакомого, резкого, как хлопок бича, слова «Ахтунг», чувствовал, что каждый новый шаг словно бы возвращает его назад — все дальше и дальше, к войне.