— Так вот она, твоя кошурка! Кто ты есть такой и как сюда попал? — строго обратился он прямо к Петрусю.
— А я так… сам по себе… — бормотал в ответ мальчик, которого теперь, при всей его прыткости, оторопь взяла.
— Сам по себе! Нечего, брат, отлынивать. Так я тебя все равно не выпущу. Ну, выкладывай все на чистоту.
«Что ему сказать? — пролетело молнией в голове Петруся. — Соврешь — не поверит; а выложишь все на чистоту, так велит, ведь, связать и сдаст Басманову. А там аминь! Надо, значит, улепетывать».
Единственный выход в одностворчатую дверь чердака на лестницу был заслонен грузной фигурой Биркина. Сбить с ног этого увальня и думать было нечего. Оставалось спасаться на крышу.
Наклонившись к фонарю в руке Маруси. Петрусь мигом раскрыл и задул его, а затем, пользуясь наступившим полным мраком, юркнул к слуховому окошку.
— Эй, молодцы! — гаркнул во все горло Степан Маркович.
Но пока он дождался своих молодцов, Петрусь вылез уже в оконце и на четвереньках, — чтобы в темноте не сорваться вниз, — перебрался по доске к такому же слуховому окошку соседнего дома. Хотя оно также примерзло, но не устояло под давлением его плеча. И вот он уже на другом чердаке. Но воздушный мост мог сослужить такую же службу Биркинским молодцам; надо было его уничтожить. И он потянул к себе доску, а когда она отстала от Биркинского чердака, он выпустил ее из рук, и она с глухим стуком грохнулась вниз на двор.
— Теперь милости просим! — усмехнулся казачок про себя.
«Но как выбраться отсюда? Ишь, темень проклятая! Хошь глаз выколи… Ага! Вот и дверь».
Но дверь, как ни напирал он на нее, не поддавалась: знать, была на замке.
«Не прыгнуть ли вниз за доской? А вдруг угодишь прямо на доску, да ногу себе свихнешь, а то и совсем сломишь».
Он высунулся из оконца и заглянул в глубину. Ночной мрак, да крутившийся в воздухе снег мешали что-либо видеть; но до слуха его донесся снизу чей-то голос:
— Вот тут и обождем. Как соскочит, так и сцапаем.
«Оце ще! Ах, разбойники! Куда ж теперь? На крышу разве? Коли скатишься оттуда, так и не на двор к ним по крайности, а на улицу».
Сколько раз ведь ему случалось уже забираться на верхушки деревьев за птичьими гнездами; а на Запорожской Сече, когда поднимали новый колокол на колокольню, он раньше всех был на верхней перекладине, чтобы перебросить веревку. С ловкостью акробата он с выступа слухового окошка взвился теперь одним взмахом на крышу. Но, как на грех, в эту самую минуту ветром разогнало тучи, заволакивавшие небо, и там проглянуло несколько звезд. На этом-то звездном фоне так отчетливо вырисовался черный силуэт мальчика, усевшегося верхом на коньке крыши, что стоявшим внизу на дворе молодцам Степана Марковича нельзя было его не заметить.
— Эвона: он уже на крыше! — крикнул опять тот же голос. — Беги-ка кругом на улицу, а я здесь постою. Эй, ты! слезай-ка доброй волей. До утра там все равно ведь смерзнешь.
«Еще бы не смерзнуть: ветер совсем ледяной и насквозь продувает — бррр! За трубой хоть схорониться».
Скользя на руках и коленях по покатой, занесенной снегом крыше, Петрусь дополз до трубы.
«А труба-то ведет ведь в какую ни на есть печь. Сидеть в печи во всяком разе и теплее и вернее».
Он влез в трубу и свесил в нее ноги, а потом, держась руками за край, стал осторожно спускаться внутрь трубы. Всем телом упираясь в стенки коленками и локтями, он скатился довольно плавно до самого дна печи в нижнее жилье дома. Но сорванная им при этом сажа, покрывавшая густым слоем дымовой ход, ударила ему в нос, и он чихнул.
В ответ из-за железной заслонки (печь была так называемая варистая — для печенья хлеба и варки пищи) раздался женский, как бы старушечий голос:
— С нами сила крестная! Кто это там?
— Это я, бабуся, — отозвался Петрусь самым умильным тоном.
— Да кто ты?
— А вот откроешь заслонку, так увидишь. Не томи, родная, выпусти из пекла.
— Так вот и выпущу! Может, ты сам нечистый!
— В печной трубе чище не станешь. Сжалься, бабуся! Изжаришь меня, так все равно ведь кушать не станешь.
— Тьфу, тьфу!
— Ну, полно, бабуся. Душой-то я такой же добрый православный, как и ты, вот те крест. Выпусти!
Что говоривший заявлял себя добрым православным и поминал крест, — значительно успокоило старуху. Она стала осторожно отодвигать заслонку. Но выставившаяся оттуда чумазая от сажи образина более или менее отвечала, должно быть, ее представлению о враге рода человеческого: она взвизгнула и хотела задвинуть опять заслонку. Да не тут-то было: Петрусь протиснулся уже вперед и вслед затем соскочил к ней на пол.
— Здорово, бабуся!
Сгорбленная старушонка, со сморщенным, как печеное яблоко лицом, выпучила на него свои подслеповатые глаза. Но и сквозь сажу цветущее лицо казачка было так свежо и благообразно, его открытый бойкий взгляд светился таким добродушным лукавством, а смеющийся рот сверкал такими славными белыми зубами, что у старухи отлегло от сердца.
— Ишь, как перепачкался! — прошамкала она, укорительно качая головой. — И как ты в печь-то залез?
— Сверху, бабуся: скатился как на салазках.
— Ах, пострел! Ему еще смешно. Не расшибся, касатик?
— Нет, Бог милостив. Под ноги мне спасибо, попался пирог, что ли?
Бабуся заглянула в печь и всплеснула руками.
— Ну, так и есть! Смотри-ка, смотри сам, что ты наделал!
На железном листе, который она выдвинула из глубины печи, действительно, лежал большой пирог. Подрумянился он на славу, но середина его была растоптана, и из-под коры выпирала зернистая каша с грибами.
— А есть-то все же, чай, можно, — сказал Петрусь и без церемоний загреб себе целую пригоршню каши.
— Вот озорник! — напустилась на него старуха. — Ведь пирог-то для сотника моего…
Каша застряла в горле у Петруся.
— Для сотника? — переспросил он с полным ртом.
— Ну да, господин, мой — стрелецкий сотник. Нарочно на ужин себе заказал любимый пирог с кашей и с грибами. Ох, ох! Что я скажу ему теперь?
— Скажешь, что не удался, перегорел.
— А про тебя что сказать?
— Про меня — ни гу-гу, бабуся, ни Боже мой! Ведь за мной погоня…
— Погоня? Так это из-за тебя на дворе крик да гам?
— Из-за меня бабуся.
— А кто же гонится за тобой?
— Да этот купец Биркин с молодцами. Я от них на чердак; а с того чердака на здешний доска переложена. Перелез — да на крышу, а с крыши в трубу…
— Так ты, может, обокрал Биркина? Коли; так…
— Нет, бабуся, — перебил Петрусь, — николи я не был вором, да и не буду. Но есть у Биркина, может, знаешь, племянница…
— Марья Гордеевна? Ее-то не знать, этакую милочку и умницу! Так при чем она тут?
— Принес я ей нонче, видишь ли, поклон от суженого.
— А, а, а! — встрепенулась вдруг старушонка, и в тусклых глазах ее засветился на минутку живой огонек. — Так она тоже уж просватана?
— Не то, что просватана, а сговорена; но дяде-то ее, Степану Маркычу, покамест ничего еще о том не сказано…
— Та-ак. Ну, это дело, как хочешь, неладное!
— Отличное дело, бабуся, лучше не надо. Суженый-то ее, знаешь, из каких?
— Из каких?
— Из бояр.
— Вот на!
— И больше того: из князей высокородных.
— Ну! Да как же он невесту себе берет не из боярышень тоже, а из простого купецкого рода?
— Да разве Марья Гордеевна, по твоему, бабуся, не стоит иной боярышни?
— Что говорить. Хороша, как ангел небесный, и душа ангельская… А он-то, может, уже в летах? А то и собой неказист?
— О! Совсем ей под стать: и молод-то и красив на диво. Сама ты, бабуся, на него бы загляделась, глаз бы не отвела.
— Вишь, что выдумал! — усмехнулась бабуся своим беззубым ртом. — А звать-то его как?
— Ну, этого я тебе, прости, не скажу. Скажу только, что он состоит при нашем царевиче.
— При каком это?
— Да царевич-то русский ведь один. Димитрий.
— Этот, что воюет тут с нами?
— Он самый.
— Да нешто он взаправду царский сын? У нас здесь бают, будто то обманщик, самозванец.
— Заправский царевич, бабуся, уж это на совесть.
— Ну, об этом, миленький, не нам с тобой судить. А вот, что теперя-то мне с тобой, шалопутом, делать, скажи!
— Выпустить тихомолочком на улицу, а там уж мое дело.
— То-то твое дело! Ироды эти верно стерегут тебя там.
— А ноги-то у меня на что?
— На добрый конец убежишь, а мне, старухе, все же быть за тебя в ответе!
— Это зачем?
— Да как же: увидят, что выскочил из нашего дома; доложат моему сотнику, а он все уж вызнает, доберется до меня, грешной… Ох, ох, ох!
— Так вот что, бабуся, — сообразил Петрусь, — обряди меня бабой.
— Бабой?
— Нуда, чтобы никак уже, значит, не узнали. Ведь какая ни на есть завалящая, ненужная одежонка у тебя, верно, найдется?