Почему взрослые не уважают детских слез? Им кажется, что мы плачем из-за любого пустяка. Нет. Маленькие дети кричат, потому что это их единственная защита; поднимет крик — кто-нибудь да обратит внимание и придет на помощь. Или уж с отчаянья кричат. А мы плачем редко и не о том, что самое важное. Если уж очень больно, то покажется одна слезинка, и все. Ведь и со взрослыми так бывает, что в несчастье вдруг застынут, высохнут слезы…
И уж реже всего заплачешь, когда взрослые сердятся, а неправы. Опустишь голову и молчишь. Иной раз спросят, а ты не отвечаешь. Даже и хочешь ответить, но только пошевелишь губами, а сказать не можешь. Пожмешь плечами или что-нибудь буркнешь под нос. Потому что в голове у тебя пусто, только в груди немое отчаяние и гнев.
Часто даже не слышишь, что кричат, ни единого слова не разберешь. Даже не знаешь, в чем дело. Только в ушах звон.
А еще рванут, толкнут, ударят. Ударят раз или рванут за руку, и им кажется, что это не битье, не больно. Потому что битьем у них называется истязание детей. Когда ремнем порют, они держат ребенка и лупцу ют, словно злодеи какие, а он вырывается и орет: «Я больше не буду, я больше не буду!»
За такое битье — может быть, теперь его и меньше, но все-таки еще есть — когда-нибудь в тюрьму сажать будут. Что чувствует тот, кто бьет, и что чувствует жертва, я не знаю. Но мы смотрим на это с омерзением,
возмущением, ужасом.
Может быть, вы думаете, что здесь нет ничего такого, потому что мы и сами между собой деремся. Но у нас меньше руки и силы меньше. И, даже невесть как обозлясь, мы бьем не с таким ожесточением. Вы наших драк не знаете. Мы всегда сперва попробуем, кто сильнее, и соразмеряем силу с возрастом и умением драться. Он меня, я его. А когда удастся обхватить так, что пошевельнуться не может, сразу перестаем. Вот когда нам кто-нибудь помешает, мы можем слишком сильно ударить. Или когда вырываешься, ударишь по носу, а из носа всегда кровь течет. Мы знаем, что значит больно.
Сижу я так и размышляю о том, что я знал раньше и что знаю теперь. И во мне все нарастает обида, что мы — такие маленькие и слабые. А больше всего мне жалко Манека, потому что у него отец пьет.
Буду с ним дружить, ведь и ему плохо, и мне. Пускай между нами будет братство. Ведь это из-за него я сейчас страдаю, потому что я из-за него опоздал на обед.
А тут подходит Ирена. Встала неподалеку и смотрит. И я на нее искоса поглядываю, потому что не знаю, чего она хочет. А она стоит и ничего не говорит. Потом сделала шаг ко мне и опять ничего — не говорит, только стоит. Я жду, а она что-то из руки в руку перекладывает. Я знаю, что сейчас будет что-то хорошее. Внутри меня стало тихо-тихо. И вот Иренка подает мне это. Хочет подарить мне граненое стеклышко, такое, что, когда в него смотришь, все становится разноцветным. Я вчера просил, так даже поглядеть не дала, а сейчас говорит:
— На. Насовсем!
Сказала ли она «на», я не знаю, потому что не расслышал. Я услышал только: «Насовсем!»
Тихонько так сказала, мило, стыдливо.
Я не хотел брать, потому что еще даст, а потом поссорится или просто пожалеет и отнимет. Еще пожалуется, что сам взял. С маленькими детьми трудно столковаться, — взрослые мешают. Так вот, я не хотел брать, потому что боюсь, что выйдет неприятность. Но взял; гляжу, а вместо одного окна много окон, и все разноцветные.
Я говорю:
— Я тебе отдам. А она:
— Не надо!..
И положила свою маленькую ручку на мою большую руку. Я смотрю на ее руку через стеклышко, и мы улыбнулись друг дружке.
А тут мама спрашивает, кончил ли я уроки. Тогда она даст мне на трамвай, чтобы я поехал к тетке и отвез ей платье, которое изъела моль. А я, обиженный, думаю:
«Хорошо, по крайней мере, хоть из дому ненадолго уйду».
— Только не потеряй, — говорит мама.
А я подумал.
«Девчонка, может быть, и потеряла бы, а я-то уж не потеряю».
Взял я платье, которое мама завернула в платок, и иду.
Трамвая мне пришлось ждать долго, и я злюсь, потому что хотел мигом обернуться: вот, мол, как быстро все исполнил. А там, видно, случилось что-то такое на линии, отчего трамваи остановились, потому что, когда трамвай подошел, он был уже полный. Но все равно в него все лезут. И я лезу. Я уже даже за поручни держался, а тут какой-то тип как толкнет меня — я еле на ногах устоял. Я так обозлился, что даже обругал его про себя. А он влез на подножку и говорит:
— Куда лезешь? Слетишь!
«Ишь какой добрый нашелся, — думаю. — Сам слетишь, пьяный болван!»
Он вовсе и не$7
Я дождался другого трамвая, и тот битком набит. Я заплатил и еду. А сам все думаю о том, как он меня грубо столкнул. Такой грубиян, хам, и еще взрослый, — детям пример подает!
А тут опять один какой-то толкается. Отстранил меня, словно я вещь, а не человек; я чуть платье не выронил. И что такого ему сказал? Каждый бы так сказал, как я:
— Осторожнее…
А он как напустится на меня:
— Я тебе дам — осторожнее! Я только повторил:
— Осторожнее…
А он меня за ворот схватил.
Я говорю:
— Пустите! А он:
— А ты не ругайся!..
Я говорю:
— А я и не ругаюсь. А тут какой-то старик вмешивается. Ничего не видел, ничего не знает, а туда же:
— Такое теперь воспитание! Мальчишка старшему места не уступит! Я сказал:
— Он и не просил меня уступить.
А тот, который толкался, опять за свое:
— Я тебе поговорю, щенок!
— Я не щенок, а человек, и вы не имеете права толкаться.
— Еще учить меня будешь, имею я право или не имею!
— Потому что не имеете!
Сердце у меня колотится, и в горле перехдатило. Пусть хоть до скандала дойдет. Не поддамся! А тут уже все оборачиваться отели. Удивля-ются, что маленький, а так огрызается. — А вот если я тебе сейчас по уху дам, тогда что?
— Позову полицейского и велю вас арестовать за то, что вы драку в трамвае затеваете.
Тут все как начнут смеягься. И он тоже. Никто уже и не сердится, только хохочут, словно я что-то смешное сказал. Даже с места привстают, чтобы на меня посмотреть.
Я чувствую, что не выдержу, и говорю:
— Пропустите меня, я выхожу! А он не пускает.
— Ты только что сел, — говорит. — Прокатись маленько.
А тут — еще тетка одна толстая такая сидит, развалилась и говорит:
— Ну и разбойник!
Я уже не слышу, как каждый изощряется.
— Пустите, я хочу сойти!
А он все не пускает.
Тогда я как закричу изо всех сил:
— Господин кондуктор! Тут один какой-то вступился:
— Да ладно, пустите его.
Я сошел, а все на меня смотрят, как на диковинку какую. Наверное, потом еще полчаса потешались.
Иду я с этим платьем под мышкой, и взрослые мысли мешаются у меня с детской обидой и болью.
Я проехал только четыре остановки, до тетки еще далеко, но лучше бегом бежать, чем с ними лаяться.
А дома мама опять:
— Ты что так долго сидел?
Я ничего не ответил. Потому что мне вдруг показалось, что во всем виновата мама. Если бы я не вышел из дома раздраженный, то, может быть, не устроил бы в трамвае скандала. Столько раз уступаешь, ну, уступил бы еще раз. А пословица, словно в насмешку, говорит, что «умный уступит, дурак никогда». Ищи теперь умного.
Жалко мне, что день так славно начался и так никудышне кончился.
Я уже лежу, а заснуть не могу и думаю дальше.
Уж так, видно, и должно быть. Дома — не очень хорошо, а не дома — еще хуже. Значит, это им так смешно? Значит, раз я маленький, то мне нельзя позвать полицейского, а вот спихивать меня с тра-мвая, брать за шиворот и грозить — можно.
В конце концов, дети люди или не люди? И я уже даже ве знаю, радоваться ли, что я ребенок, радоваться ли, что снег опять белый, или грустить, что я такой слабый?..
Пятнашка.
Я проснулся грустный.
Когда тебе грустно, это не так уж плохо. Грусть — такое мягкое, приятное чувство. В голову приходит равные добрые мысли. И всех становится жалко: и маму, потому что моль ей платье испортила, и папу, потому что он так много работает, и бабушку — веда она старенькая и скоро умрет, и собаку, потому что ей холодно, и цветок, у которого по-никли листья, — наверное, болеет. Хочется каждому помочь и самому стать лучше.
Ведь мы и грустные сказки любим. Значит, грусть нужна.
И тогда хочется побыть одному или поговорить с кем-нибудь по душам.
И боишься, как бы твою грусть не спугнули.
Я подошел к окну, а на стеклах за ночь появились красивые цветы. Нет, не цветы, а листья. Словно пальмовые ветки. Странные листья, странный мир. Отчего так сделалось, откуда это взялось?
— Почему ты не одеваешься? — спрашивает отец.
Я ничего не ответил, а только подошел к отцу и говорю$7
И поцеловал ему руку, а он на меня так внимательно посмотрел.
Теперь я быстро одеваюсь. Поел. Иду в школу.
Я выхожу за ворота и смотрю, не идет ли Манек. Нет, не идет.
Все лужи замерзли. Ребята раскатывают ледяные дорожки. Сначала маленький кусочек получается, потом все больше и больше, — вот и кататься можно. Я было остановился. Да нет. Иду дальше.