Севу вызвал декан.
— Хоть бы лето прошло без нареканий на наших студентов… Позор! Ху-удожественные натуры! Зо-од-чие! Не буду возражать, если вас отчислят из института… Так и передайте всем… э-э-э… нашим гениям! Экая низость! Забыли, что все мы, ваши профессора — бывшее народное ополчение. Отдавали здоровье, жизнь… Э-э-э… сражались, «унизились» до портянки!.. А вы… Да что там! Ступайте, Костырик. Мне стыдно. Мне больше нечего вам сказать!.. Но знайте — мы примем по отношению к вам и… прочим строжайшие… да! — строжайшие дисциплинарные меры.
Тяжела любовь.
В руках — кошелка. Тяжелая. (Тяжела любовь.)
Есть на земле один-единственный человек, для которого Кира будет таскать и таскала кошелки… Ведь он один никогда и ни в чем ее не упрекал!..
Кроме продуктов, в кошелке — альбом и «пересни-мательные» картинки. Они сядут с Сашкой — она возьмет его на руки, поставит рядом, на табуретку, блюдце с водой.
В прошлый раз он долго смотрел на движущуюся тень от грушевой ветки. Кира это заметила и очень красиво ему сплясала, подражая движению ветки.
В цирке быть
Весьма приятно!
Вы бывали.
Вероятно!
Остановка. Галоп.
Галоп, галоп…
Он откинул голову и захохотал.
Саша сидит у берега, под зонтом. Пикейная шапка держится на резинке от Кириных трусиков.
Он ходит босой, потому что так приказала Кира.
Над пикейной Сашиной шапкой летают стрекозы. Жара. Все вокруг стало желтое. Это — осень.
Река — блестит. Саше виден косячок рыб. Им весело, потому что их много, много…
Все вокруг заворожилось, заколдовалось: солнце над Сашиной шапкой; небо — далекое, голубое, жаркое.
А вдруг и оно говорит?.. Хорошо бы узнать у Киры, что говорит небо?
Вон крыши домов. На дальней крыше большая птица. Стоит на одной ноге. Как зовут эту птицу? Может, Сашкой — как Сашу?.. Надо спросить у Киры.
Кура — глупая. Зачем уезжает?.. Ей надо играть в пирожки. Ей нужен совок. И ведерко. (Точно такие же, как у Сашки.) Кира должна купаться, оглядываться и шевелить губами…
Вот уж люди пошли от речного трамвайчика — потащили хлеб, помидоры… А Киры — нет.
Саша смотрит вперед на дорогу. Нету. Нет ее…
И вдруг — вот она!
Толк в калитку. Присела на корточки, раскинула руки.
— Ки-я!
— Са-шенька!
— Кира, он у меня приболел, — спокойно говорит тетка. — Простыл, стало быть… Лежит, а шейка совсем неподвижная, как деревянная… Гляжу, а у него на глазах — пленки.
— Что-о-о?
— Да ты не пугайся, зачем пугаться? Ведь он поправился. Ты же сама сказала: «Лицо у него опухло»… Жаль ребенка. Великомученик, не только что глухонемой, а слабый. По вечерам, перед тем как уснуть, все головкой ворочает… Чего ревешь-то? Уж будто можно так вырастить — чтоб ребенок ни разу не заболел?..
Мать спустила с кровати босые ноги, поморгала глазами. Глаза у нее были ясные, голубые… Сашкины.
Кира плакала.
— Доченька! Злосчастье мое — не твое злосчастье. Мне — горевать. Ты еще со своими успеешь нагореваться… Надо съездить, забрать ребенка… И поскорей, поскольку Вера — человек темный.
Дуб!.. Дорогой дуб. Самый красивый на свете дворовый дуб! Спасибо тебе, что ты разговариваешь с малышом.
«Вот еще? Это мы перемигиваемся. С вами мне неинтересно. А для него так весело танцевать листками. Листки — мои дети. Они тоже глухонемые. Это вы слышите, что они шумят, а им ваши «ахи-охи — до Фени» Ясно?»
Жил-был дуб. В лесу.
А под дубом жили-были маленькие человечки. Они были сердцем сердца больших дубов.
Мальчик в пикейной шапке — тот, что живет у нас во дворе, — сердце сердца дворового дуба.
Его глаза — как небо над нашим деревом.
…Жил-был дуб. В дупле у него притулился маленький человечек. Человечек собирал камешки. Над ним смеялись, его дразнили. Он принимался мычать. Заслышав голос глухонемого, выбегала во двор девчонка, которую звали Кирой. Она лягала обидчиков.
— И не стыдно тебе? — спрашивала у нее Зиновьева-старшая. — Толпа кавалеров, а человек затевается с малолетками.
— Я их убью, убью!
— Пуляй!.. Пусть сгинут… Они подкованные. Разумные. Старшенькому лет десять-одиннадцать. А может, и все двенадцать! Рази, рази его, умница, наповал.
…Мать укладывала Сашу в восьмом часу. Кира накупила ему картинок. Его крошечные ладошки двигались над картинками. Казалось, что пальцы мальчика разговаривают с картинкой.
Иногда он бормотал свое таинственное, беззвучное:
— Кия, Кия!..
«…А что это значит — «не слышать?» Что?! Что?!» Терзая себя, она не желала знать, что слух частично заменен у глухонемого зрением и осязанием. Его рука ложилась на ее горло, когда она разговаривала и пела: так сильно развито было осязание малыша, что он пытался слышать руками.
— …Кира! К тебе пришли.
— Кто!
— Какая-то девушка. Стоит на лестнице и не хочет переступить порога.
— Катюша-а!.. Ты?.. (До чего похожа на Севу!) Идем. Скорее. (Нет!.. Не совсем похожа… Нос у Кати совсем другой, чуть сплюснутый, с очень широкими, подвижными крыльями.) Катя!.. Что с тобой?.. Ты расстроена?
Раздулись и дрогнули ноздри говорящего Катина носа. Катя стала похожа на козочку.
— Видите ли… В общем, я принесла письмо.
— Спасибо. Давай. Я отвечу. Мигом… Ты подождешь?.. Что-нибудь случилось?.. Что-то плохое?
— Пустяки. Севу из-за вас чуть было не отчислили из института.
— Чего ты врешь? Ведь он на военных сборах?
— Кира, почему на вашей двери нет почтового ящика!.. Я бы… опустила письмо…
— Катя, ты что?.. Чем я тебе не почтовый ящик? Отдай. Сейчас же!
— Не смейте орать на меня! Я вам не наш дурак.
— Девочки, — сказала Мария Ивановна, выглядывая на лестничную площадку, — вошли бы в квартиру, право… Шумите, а люди обидятся…
— Мама, уйди… Пожалуйста. Я прошу тебя.
— …И еще я хотела вас предупредить, — грозно сказала Катя, когда Мария Ивановна захлопнула дверь, — чтобы вы к нам не смели ездить… Слышите! Никогда!
— А когда это я к вам ездила?! Порога вашего не переступлю. Отдавай письмо и — катись. Проваливай. Надоела.
— Ладно. Сейчас отдам.
Катя вынула из-за пазухи голубой листок, аккуратно сложенный вчетверо. Посмотрела на Киру прекрасными, открытыми, юношескими глазами… И… надорвала листок.
— Вот!.. Пожалуйста. Вот вам… Вот, вот!
— Перестань! Отдай!..
С маху швырнула Катя голубые клочки на лестничную площадку, не оглядываясь, побежала прочь. Она спускалась с лестницы легким и быстрым шагом профессионального бегуна-спортсмена.
Исчезла.
Кира зажмурилась, положила локти на лестничные перила. Ее подташнивало.
Когда она открыла глаза, перед ней была, разумеется, все та же лестничная площадка, усеянная клочками бумаги.
Переведя дыхание, девочка наклонилась и ч невыразимым чувством обиды и горечи принялась собирать ошметки Севиного письма.
Буквы были большие. С нажимом. Твердые. С наклоном в левую сторону. Не Севин почерк!..
«Злая, жестокая»… «голубые куклины…» «топтали эти глаза…» «черные лестницы…» «целовались»… «мальчишки»… «Сева»… «Не смейте!..»
Как ни старалась Кира склеить разорванное письме, ей это не удалось.
Не письмо, а загадочная картинка.
Неправда! Кира отлично знала — письмо от Кати… Знала, кто топтал и чьи это были глаза…
Но ведь глаза-то не настоящие, а стеклянные?..
— Товарищ дежурный, я очень, очень прошу… Передайте, пожалуйста, эту записку Костырику… Костырик. Солдат. Ну, как бы вам объяснить?.. Ну вот такого, примерно, роста.
— Да что я, не знаю, что ли, Костырика?
Широко улыбаясь, смотрел дежурный в растерянное лицо красивой, высокой девочки, стоящей подле забора, разглядывал ее растрепавшиеся от ходьбы волосы, небрежно надетое клетчатое пальто, туго перехваченное по тонкой талии отцовским кожаным ремешком.
— Не сестрой ли, делом, ему доводишься? — спросил он, лучась от тихих надежд и скуки.
— Сестрой, сестрой… Передай записку. Прошу тебя!
— Анто-о-о-нов, добегай в часть. Сестра приехала… Что-то случилось… Передашь записку Костырику.
— Ты?
Взмах ресниц…
Лицо у Киры было такое измученное, что доставило ему тайное наслаждение сознания своей власти над ней.
— Уйди!.. Уходи и не возвращайся. Поняла? Все! — сказал он жестко и коротко… — Из-за тебя… Из-за тво-их номеров… Я… я…
— Ладно… Уйду. Но если ты меня позовешь — не вернусь.
И она зашагала прочь. Он не окликал ее. Она удивленно остановилась. Подумала… И решительным шагом пошла назад.