— Ты все путаешь, папочка, — лениво произнесла Риточка. — Она должна была достать вовсе и не сапожки. А сапожки, и не мои, а мамины, надо было отнести в починку. Вот я и искала Раечку.
— А при чем здесь Раечка? — довольно тупо спросила Наташа.
— Так ведь Раечка и должна была отнести их в починку, — сказала Риточка.
— Да? — еще тупее спросила Наташа. — Почему?
Молчание, которое наступило в комнате, было наполнено таким омелинским недоумением, что оно должно было кончиться чем-то нехорошим — что-то фамильное, солдатское вдруг стало просыпаться в Наташе… И хоть она все еще была обеспокоена Риточкиным взглядом, все еще копалась в памяти, опять вспомнив бабушкин сундук за печкой, все равно она почувствовала: сейчас она что-то такое сделает, сейчас она что-то такое устроит… Омелин-папа это понял и тоже забеспокоился.
— Риточка! Послушай! — воскликнул он. — А что это за Аля Шариченко?
— Ну разве ты не помнишь? — все так же лениво протянула Риточка. — Шариченко, из буфета. Ее тетка нам колбасу московскую на дачу приносила. Ну, с Дайки она. Станция такая, от нашей дачи недалеко. Там буфет хороший, лучше, чем на Речной. И конфеты носила, и колбасу.
— Ах, колбасу! Припоминаю что-то. Алечка! Ты ведь, кажется, вроде бы с ней даже дружишь?
— Вот еще! — сказала Риточка. — С какой стати?
— Риточка не может дружить с Алечкой, — сквозь зубы процедила Наташа, пораженная известием о том, что Аля и летом, оказывается, встречалась с Омелиными. — Риточка не может дружить с Алечкой, потому что Алечка давно уехала в Кронштадт.
— В Кронштадт? — переспросил дымчатый дядя. — А что ей делать в этом Кронштадте?
Уже два слова из волшебной глубины Наташиного детства были произнесены в этой комнате, и, когда здесь, в этих голубых сумерках, прикасались к ним, бесцеремонно и грубо, они переставали быть волшебными. Они погибали, как обыкновенные рыбы, выброшенные на берег, покрытый черной тиной и гниющими водорослями. Здесь, в этих сумерках, убивали самые дорогие для Наташи слова…
— Что ей делать в этом Кронштадте?.. А хотя бы посмотреть на железную мостовую! — холодно и резко сказала Наташа, и в тот же момент, перехватив его взгляд за дымчатыми стеклами очков, поняла, что именно он сейчас скажет. И она опередила его:
— Пусть шестеренки! Но зато, представьте себе, оказывается, сам Великий океан лежит ниже уровня Кронштадтского футштока!
Она была почти счастлива оттого, что они ничего не поняли.
И тогда человек в черной кожаной куртке вдруг прикрыл глаза веками под своими дымчатыми стеклами, потом как-то странно вытянул вперед губы, отчего его лицо вдруг стало похоже на клюв большой и странной птицы…
— А между прочим, — сказал он негромко, почти шепотом, так, чтобы услышала только одна Наташа, — между прочим, я прекрасно знаю Алечку. И между прочим, Алечка — хорошая девочка.
Вздрогнув, Наташа взглянула на него в упор.
Он произнес самые обычные, самые хорошие, даже ласковые слова, но почему же то, давнее, почти забытое, лесное, вдруг всколыхнулось в Наташиной памяти?.. «А ну, поди-ка сюда, дочка!»
Наташа резко встала, снова толкнув стол с вазой из мертвого хрусталя.
— Выпустите меня отсюда!
Больно ушибая коленки о его ноги, она вылезла из-за стола, придвинутого к дивану, и мимо ошеломленного Риточкиного папы, стоящего посреди комнаты со сковородкой в руке, и мимо не менее ошеломленной некурящей Риточки пошла к двери.
В прихожей было темно, и, пока она открывала чужую задвижку, торопясь и обдирая пальцы, ей все время казалось: он стоит позади нее, раскинув руки ловушкой, как тот, лесной…
Когда же наконец она справилась с замком и, распахнув дверь, выбежала на площадку, а потом на улицу и увидела, что здесь, на воле, еще светло и живое солнце, хоть и ушло куда-то туда, на другую сторону земли, все-таки еще освещает небо, все еще цепляется за верхние, высокие облака, она немного успокоилась. Она даже презрительно пожалела бедного Риточкиного папу, так по-серьезному озабоченного проблемой заграничных сапожек, который тоже, наверно, изучал Пушкина только по школьной программе. «Ах ты, бедное дитя?» — вспомнилось ей, и она еще раз пожалела бедного Риточкиного папу жалостью человека, у которого есть такое сокровище, как синяя эмалированная кружка. «Ах ты, бедное дитя!» Ему никогда, наверно, не читали Пушкина зимними метельными вечерами, когда ветер воет в печной трубе над самым ухом. Он не видел, какие сугробы окружали когда-то, когда зимы были холодными, их дом на краю картофельного поля — розовые на заре, голубые в сумерках. И серые домики Дайки, выходящие по утрам из тумана, никогда не казались ему суровыми стальными кораблями. Он не знает, бедный, наверно, даже, что такое фитофтора!
Она долго и настойчиво жалела Риточкиного папу, чтобы только не думать о том, что возвращаться в совхоз ей придется по темной дороге.
Потому что, научившись когда-то у бабушки Дуси самое необычное и таинственное делать простым и обычным, а простое и обычное — загадочным и таинственным, она отметила про себя, что черные птицы, промчавшись в небе над их домом, уже давно прилетели сюда, в город…
Возвращаться домой одной по темной дороге ей не пришлось. На углу возле овощного магазина ее ожидала приятная встреча. Знакомые, свои, совхозники, среди которых был и Кеша Мягков, привезли сюда, в магазин, целый грузовик собранных днем помидоров. Наташа, когда она увидела и Кешу и помидоры, даже засмеялась от радости. До закрытия магазина оставалось совсем немного времени, а у прилавка все равно появились покупатели, и Наташе стало совсем приятно. Вот ведь как нужны они, совхозники городу! Вот ведь как ждали их здесь с помидорами!
Она дождалась, когда сгрузили ящики, и поехала вместе с совхозниками и Кешей. Это было замечательно — стоять в кузове, опершись о крышу кабины, подставив лицо прохладному и резкому ветру. Грузовик мчался через город по улицам, пролегшим в стороне от заполненного автомобилями центра, и ему редко приходилось задерживаться на перекрестках. Наташа лишь успевала пригибать голову, когда деревья, растущие по краю улицы, грозили хлестнуть ее по лицу веткой или когда появлялось на перекрестке что-нибудь похожее на милицию… И очень весело было переговариваться с Кешей, почти кричать, чтобы пробиться друг к другу сквозь грохот грузовика и свистящий в ушах ветер.
— Видишь вон тот дом на углу? Красный, кирпичный? — кричала Наташа.
— Вижу!
— Школа!
— Твоя?
— Ага!
— Далеко от дома?
— Ближе, чем к вашей от Дайки!
— А вон то здание видишь? Вон, с каменным крыльцом. И перила каменные!
— Вижу! Что там?
— Сельхоз!
— Институт?
— Ага! Поступать буду!
— В помощники к Ишутину хочешь, да? Все равно выгонят его! Развел фитофтору!
— Не слышу!
— Я говорю — выгонят Ишутина! На его место тогда пойдешь, да?
— Не выгонят! Он деловой!
Наташе очень хотелось спросить у него про Витьку Бугульмова — где он, что с ним и грозится ли он все еще ножом Ишутину, но кричать про Витьку во весь голос, да еще в такой хороший вечер, не стоило…
К рыжим буграм подъехали, когда стало уже совсем темно. Однако же темнота эта все равно казалась светлее тех, омелинских, сумерек. Оттого, наверно, что солнце, севшее за бугры, еще держалось на краешке неба слабым розовым отсветом. Он слабел и слабел на глазах, но все же не умирал совсем, а тянулся к свету отцовского завода. Мешали ему дотянуться туда облака, загородившие горизонт и казавшиеся теперь, когда не было дневного света, тяжелыми и мрачными. Все-таки в городе никогда не бывает ни такого неба, ни таких могучих и грозных облаков. И ветра такого никогда не бывает — с запахом мокрых липовых листьев, упругого и прохладного, как большой мяч, прижатый к щеке.
— Ишутин еще поработает! — весело крикнул Кеша. — Он — молодец! Если к себе когда-нибудь в агрономы возьмет, рад буду!
Кеше, так ясно видящему впереди свое будущее, Наташа позавидовала. Для нее же будущая ее взрослая жизнь казалась пока совсем далекой, незнакомой. Была она такой же таинственной и неведомой, как туман за рыжими буграми, куда садилось солнце. Как Северный полюс или как Антарктида с черными айсбергами у берегов. Или как чужая, неведомая лесная земля, лежащая совсем рядом, но незнакомая и враждебная Наташе — земля лунной травы…
В совхозе почему-то не горело электричество — ни одного огонька. Лишь Дайка вдалеке светилась огнями.
— Авария где-нибудь! — крикнул Кеша.
— Ну да! — отозвалась Наташа. — Твой Ишутин небось энергию экономит, в потемках от жадности сидит!
Их высадили у конторы, освещенной, судя по слабому огоньку лишь в одном окне, светом керосиновой лампы или свечи. Кеша задержался там, а Наташа, не дожидаясь его, чтобы, не дай бог, не наскочить в темноте на самого Ишутина, пошла домой самой глухой совхозной улочкой, где в редких палисадниках переговаривались друг с другом соседи, озабоченные тем, что не увидят по телевидению последней серии многосерийного фильма.