Он тогда взял у меня адрес того мальчика и послал ему из Помдета на дом сухой паёк.
В то время, кроме Шмелькова, я не знал ни одного большевика-коммуниста. Он первый. И я его не могу забыть. Помню ночь, когда белые в последний раз брали наш город. После этого их вышибли, и Советская власть уже установилась навсегда. А тогда страшно было. Артиллерия белых била по городу и с моря и с суши. У Шмельковых снесло над головой крышу и обрушился потолок. В общем, они перебрались к нам. Это было часа в два ночи. Муська была тогда совсем маленькая, но всё равно не плакала.
А мама моя плакала. Только тихо — неслышно. Но я всё равно видел: щёки-то мокрые — не скроешь.
Кузю положили со мной в кровать. А сам Шмельков опять достал свой пистолет в деревянной кобуре, который мы после первого дня его приезда не видели, и ушёл.
Моя мама всё уговаривала Кузю поесть кукурузных лепёшек и чаю попить, а он только одно:
— Не.
Такой упрямый был детёныш. А маленький. Как младенчик. Хотя ему тогда уже четыре года стукнуло. Он мне сам говорил, что ему пятый пошёл.
Ну, Муська его в конце концов уговорила по-своему, по-ребячьему, и накормила.
Это, оказывается, ему отец наказал ни от кого никакой еды не брать, чтобы никто не мог к нему, как к сыну начальника продовольствия, подлизаться. Ох и принципиальный же был этот Шмельков! Так посмотришь на него — морячок, братишка, и всё.
Но я потом, как старше стал, понял: если бы больше было таких вот людей, как Шмельков, ни одному вору или взяточнику не стало бы житья…
Ночка та была — страшно вспомнить. Отца нет — он в портовом отряде самообороны. Света электрического нет — коптилка одна на столе; огонёк от неё маленький — меньше, чем от свечки, а тени громаднющие и копоти — весь потолок. Муська сидит на кровати — плечи костлявые, глаза большущие, руки тонюсенькие. Но не подумайте, что нескладная какая-нибудь. Очень она складная и красивая. Вот только упрямая, как сто ослов.
— Не буду спать, и всё.
А Кузя со мной рядом. Молчит. Хоть бы сказал что-нибудь. И то легче было бы.
Мама пол подметает и пыль вытирает. Это в три часа ночи. А что делать: от взрывов потолок осыпался и всё в комнате в пыли. Мы даже чихали от этого.
Потом приходит Шмельков — тоже весь серый, пыльный, одноцветный какой-то, как в кино. И всё в ту ночь мне казалось, что это не взаправду, а будто это я сижу на стуле и кино смотрю. Честное слово. Бывает же такое с человеком. То в кино вдруг забываешь, где ты, и думаешь, что всё по правде так происходит, как на экране, а тут взаправду всё, а ты думаешь — кино. Чудно!
Так вот: Шмельков заходит, а пистолет у него висит. Я сразу заметил.
Мама моя спрашивает:
— Мой где?
— Портовый отряд самообороны отошёл, — говорит Шмельков. — Дальше биться расчёту нет. У беляков английские танки и французские пулемёты. А о вашем муже не беспокойтесь. Самооборонщики рассредоточились. Скроются. А скоро мы обратно будем. Теперь навсегда. Беляки в море побегут, как крысы с корабля.
Мама слушает и плачет. А я говорю:
— Мамочка, так это же хорошо, что их всех в море потопят.
— Не вмешивайся, когда взрослые говорят. — Мама машет на меня рукой. — Вот Муся молчит, и ты молчи.
И в это время как трахнет! Стекло — дзинь! — и нет стекла. Только осколки. А в окне всё красное-красное. Кузя сидит рядом со мной, ноги с кровати свесил.
Шмельков нагнулся к нему, обнял:
— Ну, сыночек, не горюй.
А Кузя не плачет — ни-ни — и отвечает, как большой:
— Чего горевать? Беляков побьёшь и опять вернёшься?
— Вернусь.
— И на катере меня покатаешь?
— Покатаю.
— И на карусели?
— И на карусели.
Ой, чувствую я, что всё Кузя понимает, а виду не подаёт, отца жалеет. Приподнимается парень, обнимает отца, целует:
— Ну, батя, будь здоров!
— Будь здоров, сынок!
Лучше бы мне и не вспоминать это. Мама ещё тогда спросила Шмелькова:
— Куда же вы? Слышите — за углом стрельба? Белые в город вошли.
А Шмельков:
— Не вошли ещё. Это наши отходят. Склад вывозить буду. Спрячем продукты. Скоро вернёмся — детей кормить надо будет… Ну, Кузя, дай-ка ещё разок поцелуемся…
И убежал.
А Муська осколки стекла с пола подметала. Шлёпанцы мамины надела и, как была в рубашке, так и пыль вытирала, — уборку устроила. Ночью. Смешно. Нашла время. Кузя отвернулся к стене, голова в подушке. Молчит…
Он потом, мальчонка этот, с нами жил три недели, пока наши не вернулись. А беляков всех в море сбросили. Убегали на пароходах, на лодках, на яхтах, на катерах.
Их и вспоминать неохота. Шмельков не вернулся. Нам рассказывали, что вывезти склад не успел и там же у склада, чтобы белякам в руки не даться, подорвал себя гранатой.
А Кузю у нас забрали в севастопольский детдом «Коммунар». Теперь Кузьма Шмельков на фронте служит. Контр-адмирал. Военными кораблями командует. А есть на Черноморском флоте, только на торговом флоте, красивый такой пароход — «Матрос Шмельков». Это в память Кузиного отца. Мой отец на этом самом «Матросе Шмелькове» один год плавал третьим помощником. Я бывал на «Шмелькове». Там в кают-компании портрет матроса Шмелькова висит. В бескозырке, бушлате и тельняшке треугольником на груди. Как живой!
Мой отец плавал на дубке. Так назывались в нашей местности маленькие парусники, в которых возили арбузы и виноград, сахар и дрова — груз недорогой и не издалека.
Отец был небольшого роста, но зато очень уж широкоплеч. У него были большие руки, а брови топорщились на переносице, как два драчливых петуха.
Синие глаза под ними были добрыми, и сердце у него было доброе, открытое. Отец получал не ахти какую зарплату, но редко когда приносил домой получку целиком. Он отдавал матери деньги и говорил обычно:
— В следующую получку все принесу.
Мать сердилась:
— Ты не оправдывайся. Раз отдал — значит, им больше нужно.
Мать не спрашивала, кому отец отдал деньги: в те годы голодали многие.
Мой отец был не такой, как все. Вы подумаете, что я так говорю потому, что это мой отец. Совсем не потому. Я знаю, что другие отцы ругали своих детей за какие-то там траты: «Учебник купил. А у товарища взять не мог?» Или: «Почему на завтрак так много потратил? Швыряешь деньгами».
Мой отец не давал мне деньги просто так, а только на то, на что действительно нужно было. Но при этом он требовал, чтобы я не скупердяйничал, а потратил — на учебник или на обед — всё, что получил. Он говорил: «Сэкономишь гвозди — потеряешь подкову». Так оно бывает у скупого хозяина лошади, и так же оно бывает и в жизни. Сколько раз в жизни я убеждался, что отец прав! Прав в том, что нет у него этой глупой скупости, при которой люди сами себя обкрадывают. И мама это понимала и соглашалась с отцом, когда он говорил: «Что даёшь — получаешь обратно; что не даёшь — теряешь навсегда».
Я не припомню, чтобы мать и отец когда-нибудь ссорились. Отец любил людей и, если слышал про кого-нибудь плохое, говорил:
— Цветы разные бывают. Не всем же быть розой. И у той есть шипы.
Только Женю Ежина он не любил и говорил, что от него дурно попахивает. Помню, услышав это, я удивился:
— Чем попахивает? Женька всегда такой чисто вымытый. Он и в порту не бывает. От него ничем не пахнет, даже рыбой или там смолой не пахнет.
— Нет, — сказал отец, — от него попахивает ленью.
И эти слова отца, как всё почти, что он мне говорил и советовал, я вспоминал потом, убеждаясь в правоте его слов. Да, так оно и бывало — скажет отец, и подумаешь: «Вечно поучает. А это совсем не так». Но потом на поверку выходит: так.
О Жене Ежине я никогда не думал как о лентяе. Все мы — и я в том числе — старались кто как мог поскорее отделаться от уроков и поскорее во двор, на улицу, в порт. Все мы мечтали быть моряками, носить тельняшку, поворачивать штурвал, драить палубу, вертеть якорную лебёдку, шуровать топку, где кочегары стоят полуголые, блестящие от пота, точно лакированные.
Тяжело?
Нет, какие могут быть трудности на корабле! Чем тяжелее, тем интереснее. Представьте себе: шторм в девять баллов, дождь как из бочки, а ты стоишь в длинном клеёнчатом плаще с капюшоном:
— Право руля!
И вахтенный матрос повторяет:
— Есть право руля!
Я мечтал о работе на корабле, о любой работе — самой тяжёлой, пусть самой грязной.
Да что говорить: когда рыбаки тянули сети, мы, мальчишки, всегда бывали тут как тут. Мы вертели тяжёлый ворот так, что рубашка прилипала к спине. А у меня рубашкой была моряцкая тельняшка.
Больше всего я любил вертеть ворот в паре с Виктором. Знаете, с ним этот ворот вертелся как-то ловчее. Может быть, Виктор сильнее налегал на ручку, а на меня не очень-то надеялся. Кто знает! Потом мы с ним выбирали из сети живую рыбу, бросали её в корзину, наполняя огромные корзины трепещущим серебром. Руки в чешуе по самое плечо, спина ноет, на губах солоно от пота, а хорошо. Ой как хорошо! Прав, прав отец, который всегда говорил: «В безделье и золото тускло, а в работе и железо блестит». Это ведь можно было сказать и о Викторе. Мне рассказывали моряки, которые плавали с ним на одном корабле: Витя в свою вахту выходил всегда первым, а спускался в кубрик последним. Он не ходил по Приморскому бульвару, размахивая по-матросски руками, но никто в нашем порту не мог взобраться на мачту так ловко, как Виктор. А знаете, как определял он скорость течения: сплюнет за борт и скажет: «Шесть миль в час». Можете проверить — точно! На четверть мили не ошибся. И говорил он только то, что действительно думал, — ни больше ни меньше. Скажете — пустое? А многие ли так делают? Вот хотя бы Женька.