Весь день у меня горели уши, и я все думал, не убежать ли из дому. Может быть, меня примут к себе бабка с Зойкой. Я им воровал бы на базаре у торговок яйца или что попадется, и тем бы мы кормились. Осенью я видел мальчишек, которые продавали в клетках щеглов. Наловят сетками и продают. И я бы ловил щеглов и продавал. И еще мальчишки продают бычков, нанизанных на веревочки. Бычков они ловят в море удочкой. Я тоже куплю удочку и буду ловить рыбу. Я буду ходить куда захочу, а тут отец сажает меня за буфетную стойку и иуходит по делам. Я сижу и сижу на табуретке и не смею ни на минутку отлучиться.
К вечеру, когда уши гореть перестали, верх взяло другое чувство — жалость к маме. Как она будет горевать, если я убегу из дому!
Отец ходил хмурый. Он о чем-то думал. Иногда он взглядывал на меня и тотчас же отводил глаза. Когда стемнело, отец вдруг сказал:
— Петр, закрывай чайную, ну ее к черту! Из-за этой чайной света божьего не видим. Дети, одевайтесь! К нам цирк приехал.
— Вот так-то лучше, Степан Сидорович! — живо отозвался Петр. Он в два счета выпроводил босяков и запер дверь.
— И ты с нами, — кивнул ему отец.
— Я? — Лицо у Петра почему-то стало темное. Но потом он сказал — Ладно, пойду и я.
Когда все оделись, отец оглядел наши пальтишки и вздохнул: они были те самые, которые шила еще в Матвеевке деревенская портниха, — из дешевой бумажной материи, с кургузыми воротниками, да к тому же изрядно потрепанные. В городе таких и не увидишь.
Мы шли по скрипучему снегу и терли уши; мороз был такой, что перехватывало дыхание. А тут еще ветер. Чем ближе мы подходили к Персидской улице, за которой открывалось море, тем дуло злее. Я потянул Петра за рукав и, когда он ко мне наклонился, спросил:
— Цирк — это что? Это где Каштанка нашла своих хозяев?
— Не тот самый, но такой же. Да вот увидишь, — ответил Петр.
Все дворы на Персидской улице были темные, но один двор — мы увидели его еще издали — весь так и светился. Свет поднимался к самому небу. Ворота во дворе были распахнуты. Посредине двора стояла серая круглая махина, обклеенная красными, желтыми, зелеными картинками. На картинках вздыбливалась лошадь, танцевала красивая женщина и летел вниз головой человек с рогами, похожий на черта.
Опоздали! — сказал отец с досадой. — Уже начали. Он сунул в окошко деньги. — Четыре билета на галерку—два взрослых и два детских.
Схватив билеты, отец подбежал к двери и толкнул ее. Мы затопали куда-то вверх по деревянной лестнице.
И я увидел то, что увидела и Каштанка, когда выскочила из чемодана мистера Жоржа; ослепительный свет и всюду лица, лица, лица. Петр поднял меня и посадил на деревянную перегородку. По эту сторону перегородки стояли, а по ту — сидели. Потом Петр посадил рядом со мной Витю.
Все люди смотрели вверх. Там, на страшной высоте, раскачивалась на перекладине какая-то женщина в голубом с блестками платье. Перекладина, похожая на мамину каталку, висела на двух толстых красных шнурах. Женщина встала на нее во весь рост, даже не взявшись руками за шнуры. Я от страха перестал дышать. Вдруг где-то забарабанило, да так жутко, что у меня пробежали по спине мурашки. Мужчина, который стоял посредине круга и натягивал длинный канат, крикнул:
— Алле!..
Женщина бросилась вниз головой. И все ахнули.
Но женщина не упала, а быстро-быстро закружилась на каталке то головой вниз, то головой вверх. И, пока она кружилась, где-то все барабанило и барабанило.
Люди волновались:
— Довольно! Довольно1 Отец тоже крикнул:
— Довольно!
Женщина схватилась за канат и по канату спустилась вниз. И тут все так захлопали, так заревели, что я даже не мог разобрать, что мне говорил отец.
Женщина убежала, а вместо нее на круг с опилками вышел смешной человек: рот у него растянулся до ушей, а нос поднялся выше лба. На одной ноге у него была штанина из розового ситца с зелеными цветами, а на другой— с красными. Он споткнулся, упал и заревел. Все засмеялись, и я тоже, но Витька на меня зашипел, хоть перед этим и сам смеялся. Вот всегда так!..
— Это шут, — сказал отец. — Он будет все время смешить.
И правда, на круг выбегали то фокусники, то попрыгунчики, то танцовщицы, а шут уйдет и опять вернется, да такое отколет, что все расхохочутся.
Раз шут вздумал поиграть в мяч. Он бросал надутый бычий пузырь в публику, а из публики тот пузырь бросали ему обратно. Вот он поймал пузырь и стал целиться в одного господина. Прицеливался, прицеливался, потом сразу повернулся в другую сторону и кинул пузырь какой-то девочке в котиковой шапочке. Девочка ловко поймала мяч, но он у нее в руках лопнул. Она испугалась и брыкнулась со скамьи вверх ногами. Потом вскочила да как запустит в шута калошей! Шут — бежать! И, когда бежал, с него упали штаны. Вот смеху было! Я тоже смеялся, но потом сразу перестал. Не из страха, что Витька на меня зашипит, а потому, что девочка, когда она с досады то снимала, то надевала свою шапочку, показалась мне страшно похожей на Зойку. «Неужели это Зойка?»— подумал я. Но как могла Зойка попасть в первый ряд, где сидели важные господа и барыни? Конечно, Зойка всюду пролезет, только откуда у нее могла взяться такая хорошая шуба и котиковая шапочка? На круг выбежала лошадь. Она танцевала и кланялась, подгибая передние ноги. Когда ее увели и я хотел опять посмотреть на девочку, на том месте было уже пусто.
Перед самым концом представления на круге опять появился шут. Он сорвал рыжий парик и длинный нос, стер платком краску с лица и превратился в обыкновенного человека.
— Почтенная публика, — заговорил он, — господа и дамы, молодые люди и барышни, слесари и молотобойцы, горничные и парикмахеры, кухарки и пожарники! Поздравляю всех вас с Новым годом. А будет ли счастье — бабушка надвое сказала.
Под хмельком и с опозданьем
К нам приплелся Новый год.
Что за божье наказанье!
Все у нас наоборот.
За границей школы строят,
Там дают прогрессу ход,
А у нас… могилы роют —
Все у нас наоборот.
Там для мыслей есть свобода,
Тут открыть попробуй рот!
Словом, старая тут мода,
Словом: все наоборот.
Он все говорил и говорил и как только доходил до слова «наоборот», сейчас же на галерке принимались хлопать.
— Ночевать ему сегодня в участке, — сказал Петр.
— Уж это как водится! — отозвалось сразу несколько голосов.
Мы вернулись домой, разделись и легли спать. Я уже совсем засыпал, когда услышал разговор. Отец сказал:
— Надо бы детям шубы новые купить. Ходят, как нищие. Только дорого. Где столько денег взять?
— А золотые Хрюкова? — ответила мама. — Чего их держать?
— Те я хотел про черный день приберечь. А вдруг прогонят… Даже не на что будет квартиру снять.
Сон все плотнее обволакивал меня, и все в голове мешалось: скрипучий снег на черной от ночи улице, вороная красавица лошадь на задних ногах, шут в широченных ситцевых штанах, Зойка в котиковой шапочке… и моя новая шуба с меховым воротником… А утро, когда отец драл меня за уши, теперь казалось мне далеким-далеким, будто было это год назад…
Весь следующий день мы с Витей не переставали говорить о цирке. Самое нарядное и интересное зрелище, какое нам до сих пор приходилось видеть, это была карусель с лошадками, каретами и фонариками, увешанными разноцветными бусами. Когда я смотрел, как она крутится под визгливые звуки шарманки, у меня был праздник на душе, но с тем, что мы увидели вчера, карусель ни в какое сравнение не шла. Витька даже забыл пыжиться передо мной и прыскал, когда вспоминал разные штучки шута.
— Ну, цирк! — говорил и отец, необыкновенно почему-то подобревший.
— На такой высоте кружиться — ужас что такое!
Но, хоть у нас не было другого разговора, кроме как о цирке, я нет-нет да и вспоминал, что отец говорил ночью маме. Приснилось это мне или не приснилось? Наверно, приснилось. И приснилось потому, что гимназисты приняли меня за наряженного нищим.
Когда наступил вечер, отец сказал:
— Дети, пойдемте на Петропавловскую улицу. Хватит вам ходить обшарпанными. Что вы, хуже всех?
— Не приснилось, не приснилось! — радостно закричал я, так что Витька даже посмотрел на меня, как на дурачка.
На этот раз с нами пошла и Маша, у которой пальто было ничуть не лучше, чем у нас.
Я никогда раньше не видел Петропавловскую вечером. По обе стороны улицы горели на чугунных столбах газовые фонари, а вокруг фонарей мелькали снежинки. Окна тоже светились, и за стеклами лежали, стояли, висели такие диковинки, что у нас глаза разбегались. А по улице все шли и шли люди — одни в меховых шубах и шапках, другие в черных шинелях с золотыми пуговицами и в фуражках с золотыми гербами, третьи, как наш Протопопов, в светло-серых шинелях, с шашками на боку и золотыми погонами на плечах.