— Да, полетят вверх тормашками они все!
Потом мы обдумали положение с голодным годом. Матрешенька много рассказывала нам прежде о голодных годах. Когда они бывают и почему. Матрешенька, вспомнили мы, говорила, что голодный год бывает после засухи, неурожая, а еще — во время войны. Мы решили на всякий случай сейчас же подготовиться к нему. И даже немного пожалели, что он еще не наступил, вот бы сейчас накормили щавелем всех-всех!
Мы радостно, как будто голодный год уже настал, понесли пищу, кисленькую, свежую, домой. Но Матрешенька как-то не очень обрадовалась щавелю; расстроенная, печальная ушла в дом. В доме кто-то плакал.
Мы зашли и увидели тетю Нюру. Локти на столе, голова на ладонях, худые плечи вздрагивали.
Мы испугались, молча ушли из дома.
ДЕРЕВЕНСКИЕ ЛЕПЕШКИ НА САЛЕ
Мы с Наташей тихо стояли и плакали. Было очень холодно, есть хотелось постоянно, все время. Ночью проснешься — хочется. Днем, во время уроков, не хотелось думать о еде, а попробуй не думай. Тощие были и длинные. Наверное, вся еда уходила в рост. Стоим у окна, глядим на свои пальцы на руках — худые, в каких-то страшных белых болячках. Темнело. Спустили маскировочные шторы, зажгли свет, надо было делать уроки.
Тут пришла из госпиталя мама с невероятной новостью: завтра мы идем на праздник — день рождения Нели, нашей подруги, и ее папы, начальника маминого госпиталя, где мама заведует отделением. Мама — майор, Нелин папа — подполковник. У них было трое детей. Мать, тоже врач, ушла на фронт добровольцем.
Мы принесли подарки. Какие — не помню. Весело было или нет — тоже не помню. Накрытый стол в большой комнате. Длинный-длинный, кончается где-то вдали, и весь уставлен едой. Нас усадили за этот стол, дали тарелки.
Я сижу и ем. Ем все, что дают. Кажется, были винегрет, жареный гусь с картошкой, студень, щи, еще много всего. И только вижу испуганные мамины глаза: ей было, конечно, стыдно, неудобно, что ее дочери в гостях так жадно едят. Может, взрослым не так голодно, они не растут все-таки, уже выросли.
Но мама ничего не сказала. А потом я увидела жалость и тревогу в маминых глазах. Маме все время было некогда: больные, больные, молодые ребята лет на пять-шесть старше нас, и госпиталь у нее трудный, спинномозговые ранения, такие тяжелые раненые, так часто умирали…
Потом я будто очнулась. Сижу с лепешкой в руках. Лепешки в блюдах были расставлены по всему столу, деревенские, на сале, из духовки. И я понимаю, что не могу доесть эту лепешку. Откусила — и больше не могу. Завтра буду жалеть, что не съела еще пять лепешек — их здесь полные блюда, по всему столу. А сейчас — не могу.
Алька училась в нашем классе и ни с кем из класса не дружила. Говорили, что она водится с малышами, которые живут возле шинного завода — на самой окраине города. Наверное, ей с ними было скучно — вроде еды без соли. Она была совсем некрасивая: маленькая, тощая, волосы висят, как бело-рыжие прямые нитки, закрывают уши, лоб, глаза. Иногда Алька уберет челку, но ненадолго, нагнет голову, — волосы опять висят. И через них виднее всего веснушки — много, и все яркие, рыжие. Губы у Альки почти всегда сжаты, а носик небольшой, красный, и Алька почти всегда им шмыгает, потому что одежда у нее слабовата, как почти у всех в классе. Из той одежды, что была до войны, выросла, а новую шить не из чего. Другие ребята донашивают платье старших сестер и братьев, бабушки перешивают что-либо свое. А у Альки ни сестер, ни братьев, ни дедушки, ни бабушки.
Папа у нее на фронте, мать все дни и ночи на шинном заводе. Сколько продукции надо выпустить, а мужики на войне! Алька тоже хотела идти работать, но мать уговорила учиться, сказала:
— Долю твою отработаю, не беспокойся.
Мне нравилось смотреть на Альку. Наверное, потому, что сразу видно — она никогда не врала. Просто что думала, то и делала сразу. Даже глупости.
Еще у нас в классе была Эля Гладких, очень красивая. У нее были косы длинные, ровные, блестящие. Мама ей сама их расчесывала, заплетала. Ее мама почему-то не работала и очень следила за Элей. Мы как-то спросили Элю, правда ли, что ее мама не работает. Эля смутилась и сказала, что мама нездорова.
— С жиру бесится! — сказали мальчишки, которые знали Элю. Они были правы, хотя Элина мама была совсем не толстая, скорее худая, и плечи у нее были узкие, и руки, и шея — длинные, худые. У Эли были, по мнению мамы, музыкальные пальцы, и ее учили музыке.
На фронт, конечно, нас не взяли бы. Но мы и сами понимали, что делать нам на войне пока нечего. Помогать фронту надо было. Но как? Учиться! Так говорили все: и радио, и родственники, и учителя. Мы и учились, кто как мог. В общем, неплохо.
Мальчишки бегали помогать при разгрузке — на вокзал, на склады. Моральная сторона здесь иногда поддерживалась материальной. Мальчишки и нам приносили заработанное, правда, не часто. Говорили, что мальчишки были более голодными, чем мы, потому что больше двигались. И все-таки был случай, когда они угостили нас солеными огурцами. А однажды насыпали полные карманы пшеничным зерном. Дома нам из него сварили кашу.
Девочки из класса пошли в госпиталь. Робея, подталкивая друг друга, задержались перед решеткой с узорным литьем. Эля прошла первой, так получилось.
Из дверей госпиталя навстречу нам вышла группа сестер. Путаясь и сбиваясь, рассказали, зачем пришли. Сестры перестали смеяться и разговаривать, посмотрели на одну — самую упитанную и румяную. Потом оказалось, что это старшая сестра.
— Это хорошо, — сказала она, подумав. — У нас много лежачих тяжелых раненых, будете кормить их, помогать санитаркам. Кому почитаете, кому письмо напишете — все раненым польза… А этой замарашке сначала вымыться надо, — кивнула она на Альку. — Вон бери пример с подруги! — И она показала на Элю.
Алька повернулась, решительно высморкалась и пошла прочь к калитке. Я хотела догнать, но все уже входили в двери госпиталя.
Через несколько дней Эля перестала ходить к раненым.
— У меня болит голова. Мама сказала, это оттого, что в палатах душно.
Действительно, в палатах было душно.
Я уговаривала раненых, что лежали возле окна, укрыть их как следует. И как приходила, сразу открывала окно. Они скоро привыкли.
— Ну, сестренки пришли! Сейчас будут воздушные процедуры!
Альке (она, конечно, пришла на другой день) дали самый драный, застиранный халат, весь в лохмотьях. И каково же было наше удивление, когда на следующее утро Алька, румяная, причесанная, даже веснушки у нее сияли как новенькие, вошла в палату в аккуратном, отглаженном, даже нарядном белом халате. Они с мамой всю ночь приводили его в порядок, штопали, гладили, перешивали, перелицевали его Альке по росту, кармашки перешили.
— А мы-то собирались его списать, — сказала старшая сестра. — Чего-чего, а халатов у нас хватает.
— Ну и дурочка, что себе не оставила, — сказала Эля, узнав об этом случае. — Сшила бы из него платье. Смотри, туфли у тебя дырявые, прямо на босых ногах. Да и платье — я давно хотела сказать — тебе в нем не стыдно? Ходить в лохмотьях — уважать не будут.
— Хоть уважают, хоть не уважают, — ответила Алька, — нам плевать. Тебя-то уважать не за что. Ясно? — И решительно высморкалась.
— Звонарева! К доске! Алевтина Звонарева, к доске!
В классе холодно. Ребята покашливают, двигаются за партами, дышат на руки. Чего-чего не надето и на девчонках, и на мальчишках. Фуфайки, в которых они чуть ли не в детский сад ходили, бабушкины телогрейки, самодельные тапочки вроде веревочных лаптей и древние дедовы валенки, с подшитыми подошвами и кожаными заплатами.
Урока Алька, конечно, не знает, она переступает серыми валенками, тоскливо смотрит в окно, шмыгает маленьким красным носом.
Я знаю, почему она не знает урока. Вчера мы вместе ездили на ту сторону Волги, в правление колхоза, где мы осенью собирали свеклу.
Паром еще ходил. Стоим среди молчаливых женщин, закутанных платками. Молча смотрим на Волгу. Темная серая вода возникает из тумана и убегает в туман.
Мы спрыгнули на промерзший песок, твердый и звонкий, и долго шли по вспаханному полю. Поле возникало из тумана и пропадало в нем. Сухой снег припорошил коричневые борозды. Поле было похоже на ржаной хлеб, посыпанный сахаром или солью. Ближние вороны казались серыми крылатыми призраками, а дальние очень противно каркали из тумана.
Мы шли, шли и шли, а поле все возникало из тумана и скрывалось в тумане, и казалось бесконечным.
Я давным-давно решила, что мы заблудились, но Алька тихонько насвистывала сквозь зубы веселую песенку и твердо шагала по смерзшимся комьям. И я молча шла за песенкой, и вот уже слева и справа из тумана тянутся ветки, а вместо борозд я уже натыкаюсь на замерзшую грязь знакомой лесной дороги.