Михаська вспомнил, как они приходили сюда с отцом и мамой вскоре после того, как приехал отец, и Михаська вытаскивал со дна эти прозрачные камушки, и смотрел сквозь них на поле, на небо, на солнце, и не знал еще тогда, что это хрусталики. Они пели пионерскую песню отца и мамы, песню про картошку, и все было хорошо и ясно тогда.
Михаська снова подумал про Сашку Свирида, про неожиданную и какую-то нелепую эту драку. Он никак не мог понять, с чего бы вдруг Сашка, лучший его школьный товарищ, сказал такое. Ведь ничего между ними не было плохого.
Ну обозлился. Даже ясно, почему обозлился, хотя и совсем зря, но такое говорить!..
Никак не поймет Михаська, в чем тут дело.
Книжку читает – про Сашку думает, по улице идет – снова про Сашку, на уроке сидит – Сашка ему покоя не дает. А уж картошку копает – тем более. Никогда просто так, ни за что Сашка никого не обижал. Даже девчонок за косы без дела не дергал. А тут – такая несуразица.
Михаська копает картошку, собирает клубни, пьет время от времени воду, и ему все Сашка покоя не дает.
Отец говорит:
– В час – большой перекур.
В час должна прийти Ивановна, принести обед. Мама с ней договорилась. Сегодня воскресенье, они с утра ушли на участок, а Ивановна приготовит обед для всех и принесет. Мама ей денег дала.
В животе начинает урчать. Катька говорит, от голоду кишки в животе ссыхаются, могут прямо присохнуть друг к другу. Поэтому, если есть нечего, надо пить воду. Это, конечно, ерунда, разговоры одни, но Катька говорит, что у нее такое было. Они прошлой зимой голодали, есть совсем нечего было, все отдавали маленькой Лизе. Тогда бабушка Ивановна пошла в военкомат. Ее уже там знали – все-таки отец у Катьки с Лизой был кадровый офицер, – и бабушке выдали денег. Она купила на рынке мерзлой брюквы, чтоб подешевле и побольше, сварила чан похлебки, и стали есть. Катька не выдержала, наелась: вдруг стало больно в животе, и она прямо каталась на кровати.
Когда приехала врачиха, она на бабушку накинулась, что дает после голодания столько еды дезочкам.
– Так заворот кишок может быть, – сказала она.
Михаська сходил еще раз к ручейку, напился, вытер рукавом губы. Вдали по меже кто-то шел.
– Наверное, бабушка Ивановна, – сказал он матери.
В эмалированном, еще довоенном ведре, укрытом маленькой подушкой, Ивановна принесла кашу. Над кашей стояла широкая миска со щами.
Все уселись в кружок, долго звали Ивановну, но она наотрез отказалась – сказала, что уже отобедала.
Лицо у бабушки Ивановны будто вырезанное из белого дерева. И по нему глубокие темные трещины – морщины. Морщины такие тяжелые, такие глубокие, просто даже не верится, что когда-то, как у всех молодых, было у бабушки Ивановны гладкое лицо.
– Что ты, Ивановна? – спросила мама. – Или расстроена чем?
Ивановна подняла трясущуюся голову.
– Ох, не говори, Вера! – сказала она. – Вот и война кончилась, а горе все идет…
Все повернулись к ней.
– Встретила сейчас Юлию Николаевну нашу. Идет к Свиридовым. С горем идет.
И Ивановна рассказала про Юлию Николаевну такую историю, что Михаська просто ахнул.
Еще в позапрошлом году шла она из школы домой и встретила почтальоншу, бывшую свою ученицу. Остановилась, поговорили. Почтальонша и говорит: «Не учится ли у вас Свиридов, у него еще мать сердечница?» Юлия Николаевна сказала, что да, учится такой Саша Свиридов, особенно успевает по математике, и правда, мать у него часто болеет.
– Боюсь, – говорит почтальонша, – к ней идти. Им похоронная на старшего сына. Вдруг мать не выдержит.
Юлия Николаевна взяла у почтальонши похоронную и сказала ей, что передаст сама, когда настанет время.
Михаська знал, что мать у Сашки сердечница. Даже при нем, когда он бывал у них дома, с Сашкиной матерью не раз делалось плохо, и они вместе бежали в проходную лесозавода, которая была поблизости, вызывать по телефону «скорую помощь». «Точно, – подумал Михаська, – Сашкина мать, конечно, не выдержала бы, и остался бы Сашка совсем один. Отец у него как раз перед войной умер».
Ивановна говорила, а Михаська представлял себе, как Юлия Николаевна строго-настрого велела почтальонше никому ничего не говорить, а сама спрятала похоронную подальше, потому что надо было Сашкину мать подготовить к такому известию.
То-то Михаська так часто встречал Юлию Николаевну у Свиридовых. Она говорила с Сашкиной матерью о всяких пустяках, а Сашкина мать кивала головой, говорила, что все бы ничего, вот и Саша уже большой, но беспокоится она за Колю, старшего сына.
От него нет известий и похоронной тоже нет; вот, может быть, к партизанам заброшен…
А Юлия Николаевна все не решалась отдать похоронную, сил у нее, наверное, не хватало отдать эту бумажку.
Она думала о Коле, подолгу смотрела на переменах на Сашку и не останавливала его, когда он дурел, и все думала о Сашке, о его матери, о похоронной.
Никто ее не просил об этом, но Юлия Николаевна сама взяла на себя эту тяжесть и несла ее одна, хотя это, наверное, было трудно. Она несла чужую тяжесть и ждала, когда Сашкиной матери будет легче, когда она привыкнет к мысли, что Коли уже нет, чтобы потом разделить с ней это горе и спасти ее, потому что у нее есть еще один сын – Сашка.
Приближалась победа. Юлия Николаевна думала, что Сашкина мать не выдержала бы такого горя в эти дни.
Теперь война кончилась, прошли месяцы, как она кончилась. Сейчас надо было сказать.
Михаська представил, как Юлия Николаевна пришла к Сашкиному дому, как подошла к крыльцу, но остановилась, потопталась в нерешительности, посмотрела рассеянно по сторонам.
А потом вздохнула и тяжело поднялась по скрипящим ступенькам.
Бабушка Ивановна провела рукой по лицу, будто сняла паутинку. Мама вздохнула.
Михаська попробовал представить, как Юлия Николаевна говорит сейчас Сашкиной матери о Коле, но не мог. Он просто вспомнил Колю. Сашка показывал его фотокарточку: молодой такой парень, На погонах по одной звездочке.
Мама задумчиво смотрела куда-то в сторону. Отец отложил ложку. Ветер лохматил его волосы, как тогда, когда они приходили на участок первый раз. Он хмурился, и морщины рассекали его лоб.
Михаська подумал, что ни разу еще не видел отца таким серьезным и задумчивым.
Отец вытащил папироску, закурил, окутался сизым дымом.
– Долго еще про погибших узнавать будем, – сказал он. – Это вроде как эхо… Война кончилась, а эхо еще долго катиться будет. Бывало, лежишь в окопе, кругом – ад, все рвется, того и гляди, укокошат. Лежишь и думаешь: «Какой дурак был, жить не умел. Дни бежали, за днями – месяцы, а ты их не замечал… Эх, победим, мол, тогда буду знать, почем жизнь! Как ее уважать надо!»
Отец встал. Михаська подумал, что говорит он сегодня как-то необыкновенно, удивительно. Никогда так не говорил.
– Вот рассказала ты, Ивановна, – сказал он, – и снова будто жаром пахнуло. Ну ее к черту, войну! Давайте-ка жить!
Он схватил лопату, сжал ее в руках. Глаза у отца заблестели.
– Хочу забыть… Понимаете, все забыть! Смерть забыть, кровь, раны… Сыт по горло, понимаете? Живым жить надо! Жить хочу!
Отец воткнул лопату в землю, с силой нажал на нее, вывернул огромный ком земли с картошкой. Вдруг обернулся. Все уже встали, чтобы снова выбирать клубни.
– Чтобы каждый день, понимаете, каждый день радоваться, что ты живой! – крикнул он.
Он стал выворачивать комья земли с картошкой. Все помогали ему. Только Ивановна стояла там, где сидела, и смотрела на отца. Голова у нее вздрагивала.
– Забудешь?.. – словно удивляясь, сказала она. – Как же тут забыть-то все это? Кому это под силу?
Отец как будто не расслышал, что она сказала. А может, и слушать не хотел.
Он работал со злостью, с силой переворачивая землю. Будто хотел на всем поле выкопать всю картошку.
«Тошку-тошку-тошку-тошку…»
На другой день Сашка Свиридов в школу не пришел.
После уроков Михаська отправился к нему домой и на крыльце столкнулся с Юлией Николаевной.
– Пока не ходи туда, – сказала она. – Завтра он придет в школу. Им теперь надо одним побыть.
А когда Сашка пришел назавтра, весь класс уже знал, что у него убит брат, и никто к нему не лез, потому что Михаська предупредил.
В первую же перемену Михаська подсел к Сашке. Так они просидели до звонка, не сказав друг другу ни слова, потому что Сашка просто не замечал Михаську.
Не заметил он Михаську и на другой день; и Михаська подумал, что Сашке, наверное, неприятно, что к нему лезут. Когда у человека горе, ему лучше одному побыть, отойти, остыть…
Теперь по вечерам, приготовив уроки, он пропадал у Лизы и Катьки.
Правда, иногда ему казалось, что девчонки и Ивановна относятся к нему как-то по-другому. Они улыбаются ему, болтают с ним как ни в чем не бывало. Но когда садятся есть свой суп из брюквы, Михаську за стол уже не зовут. А раньше звали.
Михаське было горько от этого, стыдно за самого себя. Ведь он знает: его не зовут, потому что думают, он откажется – его же теперь дома вкусно кормят. Колбаса у них не переводится, масло, и все по твердой цене, потому что мать в магазин устроилась. А у них колбасы нет и неизвестно, когда будет.