— Не можно, никак не можно!
Товстопуз обернулся к отставленному кошевому:
— Слышишь ли, пане, решение рады?
Кошка на этот раз и губ не раскрыл. Он взял только за руку Грушу, чтобы удалиться вместе с ней. Но тут вмешался судья Брызгаленко:
— Ты-то, дивчина, годи! С тобою счеты еще не покончены. Но допрежь того нужно нам нового кошевого. Так что же, паны молодцы! Кого вы заместо пана Кошки кошевым поставите: Лепеху или Реву?
— Реву, Реву, Реву! — загремело кругом, и имя Лепехи было в конец заглушено.
— Стало, Реву? Быть же Семену Реве до Нового года кошевым атаманом! — провозгласил Товстопуз. — Нут-ка, детки приведите-ка сюда нашего нового пана принять булаву.
Казалось, будто Реве до крайности не хотелось принять войсковую булаву: вытащенный «детками» из своего куреня, он всеми силами от них отбивался.
— Иди, вражий сын, пановать над нами! Ты нам пан и батька! — орали «детки», продолжая тянуть его за руки, тузить кулаками во что ни попало: в бока, в спину, в шею.
— Помилуйте, паны молодцы! Где уж мне пановать над вами! — возражал Рева, задыхаясь от их не в меру усердных тумаков и подзатыльников.
— Нечего, братику, нечего! Ровно как бык ведь перед убоем упираешься! — сказал Товстопуз, когда нового кошевого приволокли наконец на место. — Вот тебе войсковая булава.
— Благодарствуйте, панове! Дай вам Бог здоровья! Но у меня о том николи и думано не было…
— Ну, ну, не отлынивай!
— Да право же, панове, сия булава не про меня… И он рванулся назад, как бы собираясь улизнуть.
Но несколько дюжих кулаков толкнули его опять вперед:
— Куда, куда! Бери, коли дают!
Рева, как требовал того обычай, вторично еще отказался и уже на третий раз принял булаву.
— Честь новому кошевому атаману! — приказал судья довбышу, и победоносная дробь литавр возвестила запорожскому войску об окончательном выборе нового начальника.
Чтобы тот, однако, не слишком зазнавался и всегда памятовал, что он в сущности такой же простой казак, как и избиратели, званием же своим обязан только товарищам — сечевые батьки совершили над ним еще последний обряд: Товстопуз, а за ним и остальные старики сгребли с земли по горсте песку и насыпали ему на его обнаженную голову. После этого уже Рева, как давеча Кошка, поблагодарил товариство и был приветствован тем же криком.
Теперь только Курбский имел возможность хорошенько разглядеть избранника войска. Если между всеми окружающими воинственными лицами едва ли можно было найти одно без рубца и шрама, то рожа Ревы представляла своего рода крошево: все оно было исполосовано вдоль и поперек, а левое ухо вовсе отрублено. Что громкое прозвище свое Рева заслужил также недаром Курбский узнал вслед за тем. Войсковой судья с поклоном доложил новому кошевому, что тем часом-де, что он, пан атаман, сидел в своем курене, набежало судебное дело: в образе хлопца пробралась в Сечь вот эта дивчина, дочка Самойлы Кошки.
Ударив в землю вновь пожалованной ему булавой, Рева зарычал, заревел подлинно по-львиному:
— Ах, негодница! Задави тебя козел! Чтоб тебя земля не носила! Закопать ее в землю, панове, — и вся недолга!
— Закопать! — подхватила сиромашня из задних рядов.
У стоявших ближе и видевших беспредельный ужас, отпечатлевшийся на миловидном личике дивчины, не достало духу поддержать бесчеловечное предложение нового кошевого. А тут и сам Самойло Кошка пробудился от своей душевной летаргии.
— Побойтесь Бога, детки! — воззвал он к товариству. — За что вы карать-то хотите несмышленую девоньку? За любовь ее детскую? Да сами-то вы нешто не были тоже раз детьми, не любили ваших родителей? И добралась ли бы она одна, маловозрастная, в Сечь, сами посудите, кабы ей заведомо другие не пособляли, вопреки строгому наказу? Коли кого уж карать, так тех пособников!
— А ведь правду говорит он! — согласился Товстопуз, а за ним и прочие сечевые батьки. — Коли карать, так пособников!
— А кто пособники-то? — спросил Рева. — Кто были твои попутчики, дивчина?
— Попутчики мои тут, право, не причем… — пролепетала Груша, не смея поднять глаз на своих попутчиков.
— Твоего ума-разума нам не нужно! — оборвал ее новый кошевой. — Говори толком, как ты сюда попала?
Прерывающимся голосом, но трогательно просто принялась повествовать Груша, как она, узнав о болезни своего батьки, собралась в путь со стариком Якимом.
— Так подать сюда того Якима! — рявкнул Рева.
— Его нет тут, ясновельможный пане: он остался у каменников, под Ненасытцем, — отвечала девочка и стала было рассказывать далее, но атаман нетерпеливо снова перебил ее:
— Стой! Сюда-то, в Сечь, кто тебя доставил?
— Я, — отвечал, выступая вперед, Курбский.
— И я! — подхватил его верный слуга, Данило. — Господин мой — не чета иным прочим: он — благородного корени отрасль, высокородный князь вельможный…
— Молчать, пока тебя не спросят! — так же властно прервал поток его речи Рева. — У нас на Сечи нет князей, все одинаково благородного корени, а вельможны только по выбору товариства.
Затем несколько менее сурово обратился к Курбскому:
— Коли ты, добродию, сам говоришь, что доставил сию дивчину в Сечь, так чем ты можешь себя в том оправить?
Курбский повторил дословно то же, что сообщил накануне Мандрыке, как игумен Самарской пустыни, отец Серапион, упросил его, Курбского, взять с собой в Сечь сыночка Самойлы Кошки.
— И твоей милости и посейчас невдомек было, что то не хлопчик, а дивчина?
Напрасно покрякивал Данило и делал таинственные знаки своему господину. Курбский не умел лукавить и заявил без утайки, что у него по пути и то, мол, возникло сумлительство, да все как-то верить не хотелось…
— И, сумлеваясь, ты все ж таки не убоялся везти ее в Сечь? — воскликнул Рева и развел руками. — Дивлюсь твоей смелости, и жаль мне твоей молодой жизни… Ну, да и то сказать: промеж жизни и смерти и блошка не проскочит.
— Да князь Михайло Андреевич сам себя топит, хошь и неповиннее младенца! — вмешался тут Данило. — Завел он еще вчерась разговор со мной, стал выведывать меня про малого нашего попутчика, а я ему в ответ, что ничегошеньки не знаю.
— А взаправду-то знал?
— Да откуда мне знать-то?
— Хоша хлопца сызмальства на руках качал? — не без ехидства вставил от себя пан писарь.
Уличенный во лжи, Данило прикусил язык.
— И лих же ты брехать, окаянный пес! — загрохотал на него Рева. — Признавайся уж начистоту, пустых речей не умножай.
С тяжелым вздохом Данило почесал в затылке.
— Недюж я врать-то. Был грех, что уж говорить! Солучилось оно второпях неопамятно. А все тот треклятый змей-искуситель.
— Какой змей-искуситель?
— Да вот сейчас доложу вам, паны братчики, по истине, как есть, необлыжно.
И доложил он необлыжно, как змей-искуситель, то есть дядька Яким, сдавая ему, Даниле, с рук на руки дочку атаманову, взял с него, чертов кум, клятву смертную никому не сказывать, что она — дивчина, а не хлопец.
— Не возмог я отказать: пожалел милой девоньки! — заключил он свой доклад. — А на поверку дурак вышел.
— И дурак, и товариству изменник! — заревел Рева, давая опять волю своему гневу. — Гей вы, паны-молодцы! Сей казак, прежний товарищ наш, Данило, по прозванью Дударь, зашибаясь хмелем, творил на веку своем немало прочего тому подобного, стыд приносящего; а ныне пренебрег и стародавними заветами запорожскими, заведомо завез к нам дивчину, Сечь родную опозорил. Заслужил он смерть, аль нет:
— Заслужил! Заслужил! — заголосила единодушно вся площадь от одного конца до другого.
— А сей пан вельможный, именующий себя князем Курбским?
— Тоже заслужил, тоже! Смерть обоим! — заорала беспардонная сиромашня, для которой двойная казнь была и двойным праздником.
— Что, небось, примолк? — с усмешкой отнесся к Даниле довбыш, которому хотелось, видно, раз-то хоть, помимо литавр, подать свой собственный голос.
— Казак не литавры, — отозвался Данило. — Когда его за дело бьют, он молчит.
— Да литавры мои всяк хвалит!
— Литавры-то когда и хвалят, и казака хвалят, а про дурацкие палки твои, как про тебя самого, никто и словечка не проронит.
Глава двадцать первая
ГАЙДА НА МОСКВУ!
А что же сама Груша, из-за которой весь сыр-бор загорелся? Затаив дух, с расширенными от страха глазами, стояла она неподвижно, как каменное изваяние, возле старика-отца. Произнесенный теперь над обоими ее покровителями — молодым и старым — смертный приговор пробудил ее наконец из оцепенения.
— Да чем же они оба виноваты, панове? Помилосердствуйте! — взмолилась она. — Данило сдержал только свою клятву, а уж князю Михайле Андреевичу и доведаться не от кого было, что я не хлопец.