Домик священника оказался сколком с простых крестьянских белых мазанок и был крыт, как они, немятой, посеревшей от дождя соломой. На «пиддаше» — двухаршинном выступе крыши — сушились точно также пучки дубового листа, служащего, как известно, для подстилки хлебам при сажании в печь. Около крылечка была обязательная «призьба» — завалинка, где пастырь-пчеловод и садовод, вероятно, отдыхал под вечер своего трудового дня.
— Я — гайдук царевича Димитрия, и к тебе, честный отче, по спешному потайному делу, — напрямик объявил Михайло, подходя под благословение отца Никандра.
— Коли так, то пожалуй в дом.
Внутри священническое жилье также мало чем отличалось от деревенских хат. Пол в светлице (гостиная и приемная), правда, был не земляной, а дощатый, но потолок был так низок, что великан-гайдук наш не мог выпрямиться во весь рост; окна были не больше крестьянских, а по стенам горницы тянулись простые деревенские нары. Чуть не пол горницы занимала огромная «варистая» печь. В красном углу была «божница» — полка с образами, разукрашенная шитыми ширинками — «божниками», глиняными херувимчиками, венками из колосьев — «дарниками», священными вербами и пучками разных пахучих засушенных трав: барвинка, базилики, свитлухи, чернобривцев и проч. Под божницею стоял накрытый скатертью стол, на котором, по обычаю, лежала краюха хлеба при кружке с водою, чтобы яства и питье никогда не изводились в доме. Единственное заметное отступление от крестьянской обстановки заключалось в том, что на стене против окон, вместо «мисника» — полок с посудою, «мисками», — были полки с книгами печатными и рукописными. «Мисник», надо было думать, был удален в более подходящее ему место — в пекарню (кухню).
Положив перед «божницей» уставные поклоны, Михайло осведомился сперва, не может ли кто их подслушать. Успокоенный на этот счет, он уже без обиняков сообщил старику-попу о замысле двух иезуитов накрыть у него в доме беглого епископа, присовокупив (как того требовал царевич), что никому, впрочем, даже самому господину его, пока об этом ничего еще неведомо.
Бронзовое от загара, сухое, ветхозаветно-строгое лицо отца Никандра, обрамленное редкими космами белых как лунь волос и реденькой же серебристой бородкой, побледнело; в благочестивом взоре его засветился огонь негодования.
— О, неслыханной дерзости бесовской! — воскликнул он. — Образом будто и ученики Христовы, а делом предатели. Благодарение Богу, однако, возлюбленный брат мой о Христе, архипастырь веноцкий, укрыт в ином убежище, — поторопился прибавить он, как бы спохватясь, что сказал уже лишнее.
— Ты, батюшка, может, мне не доверяешь? — спросил Михайло. — Так клянусь тебе спасением души моей (он осенил себя крестом): я — истинный православный, и церкви своей, служителей ее вовек не предам!
Отец Никандр благосклонно глядел в прямодушное лицо молодого человека, задетого, видно, за живое его недоверием.
— Вижу, ты — юноша добросердый и светлых обычаев навыкший, — промолвил он. — Не стану же таить от тебя: преосвященный Паисий, точно, призрен мною; где и как — о том речь впереди. Будь он и под сею самою кровлей — не тронуться ему теперь с одра своего.
— Что ж он, недомогает больно?
— А тебе, сын мой, неведомо, видно, каким он бедам и напастям от прелестников латинских подвергся.
И словно обрадовавшись случаю излить перед кем-нибудь свою наболевшую душу, велеречивый отец Никандр прочел тут своему молодому гостю целую проповедь о «житии» преосвященного. Оказалось, что «сродники не по плоти, а по духу», оба они, отец Никандр и епископ Паисий, с ранней юности дружили и были однокашниками в острожской бурсе, где, годы рядом сидючи, не одну скамью протерли. Но и в те поры преосвященный был уже начальством перед всеми бурсаками отличен, как «юноша совершенный, тихий, жития строгого, к убогим милостивый и в преданиях церковных столь крепкий, в деле душевного спасения, в книжном разуме православных догмат столь искусный, что все священные писания во устах имел». По заслугам был возведен он в сан протоиерейский, а там и в епископский. Когда же пошли «зло-хитрости и гонения иезуитские» на восточную церковь, тогда «паче всех восстал он, владыко веноцкий, как хорунжий войска Христова, как пророк Господний: не токмо целил недужных, очищал прокаженных — прокаженных не плотью, а духом, но и возвращал заблужденных из сетей диявольских». Тут те «книжники и фарисеи, сиречь иезуиты, тайными махинациями взвели на преподобного мужа небывалые провинности, а власти бесстудные привели его пред себя, в священные одежды облаченного, поставили лжеклеветателей и засудачили его, несказанные ему обиды творили: сорвали с него одежды святительские, катам-мучителям в руки его предали, и повлекли те его из храма, посадили на вола, бичевали нещадно тело, многими годами удрученное от поста, и водили его так по позорищам… Он же, боритель храбрый и всетерпеливый, хвалами и песнями лишь Бога славословил, и толпу бессчетную, плакавшую горько и рыдавшую вкруг него, благословлял десницею».
Слушая возмутительные подробности об истязаниях священнослужителя, Михайло не мог воздержаться от выражения своего глубокого негодования.
— А ты, милый, мыслишь, что на том злоба дьявольская уходилася? — подхватил, все более воспламеняясь, отец Никандр. — Кабы все лютости их на ряду написать, могла бы повесть целая быть, либо книжица. Поведаю тебе еще токмо о прегорчайшей и жалостнейшей трагедии (трагедия — сиречь игра плачевная, — пояснил он в скобках, — что многими бедами и скорбями кончается). Преклони же уши и слушай! Не насытилися гонители крови священномученика: с вола его совлекши, до обумертвия истязали — о, окаянные! Подошвы ног ему на бересте палили, гвозди под ноги подбивали: и по сей час-то от язв тяжких ногами не владеет! Когда ж, за всем тем, он от веры истинной не отрекся, а молил лишь Господа за врагов своих — по рукам они его, по ногам и чреслам веригами железными сковали и бросили в темницу мужа смученного, престаревшего, в трудах многих удрученного и немощного тела. Потом медведя лютого к нему, голодом заморенного, туда ж пустили, замкнули с ним тремя замками… А христиане тоже нарекаются! На утро же отомкнули темницу, уповая, что съеден влады-ко зверем. Но, о чудо! Нашли его цела и невредима, стоящего на молитве; в углу же темничном — зверя, преложившегося в кротость овчую…
— Перст Божий! — сказал Михайло, с благоговейным ужасом слушавший страдальческую повесть. — И изверги ужели тем еще не тронулись, не образумились?
— Когда пожрет синица орла, когда камень восплывет на воде, когда свинья на белку залает, тогда безумный уму научится! Положили до веку его в заточении держать.
— Но тут, знать, нашлись все же добрые христиане, что тайно из темницы его вызволили?
— Нашлися, точно… Вызволили, но — увы!
Отец Никандр глубоко вздохнул и прибавил пониженным голосом, косясь на соседнюю дверь:
— Испытаниями тяжкими не токмо тело — и дух ему сломило: куда девалася и мощь орлиная!
Михайло уже не мог сомневаться, что спасенный архипастырь должен быть тут же рядом, за дверью. Догадка его вслед затем оправдалась.
С того места, где они сидели вдвоем с отцом Никандром, открывался вид на всю аллею до опушки бора. И вот, меж яркою зеленью аллеи мелькнула теперь в отдалении темная фигура бернардинца-иезуита.
— Патер Сераковский! — вскричал Михайло. — Он верно, к тебе, отче.
— Зачем ему ко мне? — возразил отец Никандр; но по звуку его голоса было слышно, что сам он далеко не спокоен. — Допрежь его николи ко мне глаз не ка-зал.
— Так верно ж недаром! — волнуясь, продолжал Михайло. — Ему надо разведать, не ховаешь ли у себя владыку. И разведает чутьем своим собачьим!
— Да коли тут никого нету?
— Так ли, батюшка? Предо мною тебе, право, грех таить, а время дорого.
Из-за тонкой переборки, отделявшей «свитлицу» от соседнего покоя, послышался теперь жалобный, старчески-надтреснутый голос самого преосвященного:
— Брат Никандр! Прекрати! Помысли о спасении своем и братнином!
Отец Никандр скорбно махнул рукой и засуетился.
— Да и тебя-то, сын мой, куда мне деть? Застанет тебя здесь оглашенный — дуже, поди, домекнется.
— Нет ли у тебя, отче, другого выхода?
— Нема. Разве что из заднего окошка?.. Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас! Он и воистину ведь сюда завернул… Утекай, милый, спасайся!
— Мне-то от него чего утекать? — сказал Михайло, — сам же я тебе тут, может, еще пригожуся. Не лучше ль мне пообождать малость?
— Ну, с Богом же! Иди сюда…
Бедного отца Никандра совсем оторопь взяла. Он провел Михайлу за переборку. Горенка оказалась довольно тесная, об одном оконце в сад. Служила она спальнею обоим пастырям, как можно было судить по двум кроватям, на одной из которых полулежал теперь, с открытым фолиантом на коленях, преосвященный. Он был в подряснике; больные ноги его не были обуты, а каждая многократно тряпьем обмотана.