С указкой костяной и перышком лебяжьим научил подьячий и способного княжича Ивана читать и писать и даже складывать стихи.
Но что было теперь делать с мертвым Онисифором? Никто этого не знал, как никому не ведомо было, есть ли у Онисифора какие-нибудь родственники в Москве и где жил этот человек, который почти ежедневно приходил на Чертолье к княжичу в комнату, исправно получал из княжеской поварни полагавшийся ему корм и в сумерки снова брел по опустевшей улице неизвестно куда. Но раздумывать тут было нечего: подьячий был мертв, и его взвалили на дровни, покрыли рогожею и повезли прочь со двора. Выбежавший на крыльцо перепуганный княжич увидел, как стегнул вожжою по взъерошенной лошадке Кузёмка-конюх, как дернула она с места и высунулись из-под рогожи ноги Онисифора, обутые в рваные, выгоревшие на солнце и стоптанные по всем московским кабакам сапоги.
Аз-буки-букенцы,
Веди-веденцы, —
прошептал княжич Иван, вспомнив, как Онисифор года три тому назад впервые развернул перед ним свою азбуку, разрисованную усатыми колосками, звериными мордами, человеческими фигурами.
— Аз, буки, веди… — стал твердить, как тогда, княжич, и горячие слезы покатились у него по горевшим от холода щекам.
Уже и ворота закрыли и подворотню вставили, а княжич все не уходил в покои, все глядел в ту сторону, куда повезли Онисифора Злота. О чем плакал молодой княжич? Ему и самому до конца неведома была причина его слез в этот запомнившийся ему морозный день. Но грудь его разрывалась от жалости, непонятной и нестерпимой, ранившей его сердце, точно калёной стрелой.
Отец княжича Ивана, старый князь Андрей Иванович Хворостинин-Старко, провел всю свою жизнь в государевой службе, на воеводствах да в походах, и княжич Иван вырос под присмотром мамки и самой княгини Алены Васильевны. Но мамка Булгачиха, перекрещенная туркиня, вывезенная когда-то в Русь из завоеванной нами Астрахани, нянчила еще Алену Васильевну. Булгачихе было, наверно, сто лет; голова ее в черном шелковом тюрбане уже еле держалась на сморщенной шее, которая к тому же должна была выносить на себе и великое множество всяких ожерелий — янтарных шариков, бисерных колечек, серебряных цепочек. Старая туркиня если и не засыпала на ходу, то впадала в дремоту уже во всяком случае, как только ей удавалось где-нибудь присесть. Так ее и запомнил князь Иван: на скамейке у ворот или в огороде на пеньке, всегда с головою, не удержавшейся на слабой шее, с подбородком, зарывшимся в шарики и цепочки, с хохлатым тюрбаном, покачивающимся от ветра.
Матушка-княгиня Алена Васильевна с годами все больше тучнела, и все сильнее болели у нее ноги. Она уже почти круглый год не выходила из дому, а только поглядывала с крыльца на двор да покрикивала на притомившихся мужиков и невыспавшихся девок. Большую часть дня она проводила в увешанной иконами крестовой палате, куда пробиралась, громко стуча костылем и волоча распухшие ноги в валеных сапогах. Крестовая была без окон; там горели свечи в подсвечниках и теплились в серебряных лампадах льняные фитильки; старческие лики глядели с темных образов сурово. Княгиня Алена Васильевна охала и глубоко вздыхала. В этой душной комнате жутко становилось княжичу Ивану. Он норовил выбраться оттуда, едва только туда попадал.
К дому подходил огород, тянувшийся на версты вдаль и вширь, потому что за самым огородом были еще какие-то пустыри с бирюзовыми озерками и вороньим граем в дуплистых березах. На всем этом широком пространстве трещали кузнечики в некошеной траве и сладким благоуханием кружил голову дикий шиповник. Здесь по ровному месту, на зеленых муравах и зимами по белым снегам, легко прозвенели младенческие дни княжича Ивана. Ему и Онисифор Злот не был в особенную тягость. Ученье давалось княжичу нетрудно, да и подьячий в запойстве своем, случалось, не приходил по неделям, пренебрегши не то что своим учеником, но даже и кормом своим, которым только и жив бывал. И, когда умер подьячий и, мертвого, увез его Кузёмка неведомо куда, попробовал княжич излить свое горе в рифмованных стихах. Стихами же приветствовал княжич Иван и батюшку-князя, когда тот воротился наконец с последнего своего воеводства к Москве на покой. Стоя на коленях перед стариком, прочитал ему княжич свои стихи, в которых превознес военные подвиги престарелого воеводы. Князь Андрей Иванович, сидя в шубе на лавке, задвигался, засопел носом, потрепал по голове стриженного в скобку стихотворца и стал сморкаться в добытый из-за пазухи платок.
— Очень учен ты, сынок, — молвил он, поморгав набухшими глазами. — Дивно мне послушать тебя. Я-то и вовсе грамоте не знаю: только господню молитву с попова голоса затвердил, и в том вся моя наука. А ты вон куда залетел! Ну, и хватит тебе теперь ученья!.. Да и бражника твоего, Ониска, черт в пекло уволок. Погуляй теперь напоследок, еще погуляй… Будет пора ужо и тебе выступить с оружием в поле, на окраины, к государевым рубежам. Походи пока что к дяде Семену. Он-то, Семен Иванович, у нас сильно охоч к святым книгам. Авось и от него переймешь что-нибудь!..
Старик поднялся с лавки и пошел по дворам своим кур считать да холсты мерять. А княжич побежал в огород, где черный тюрбан столетней туркини покачивался на весеннем солнышке, на пеньке, возле повалившегося плетня.
III. Книжный ларь дяди Семена
У князя Семена Ивановича Шаховского-Хари книг всяких полон был ларь. Здесь были почти все книги святые, на Руси читаемые. Князь Семен Иванович гордился тем, что не учен философии и прочим светским наукам, но имеет в себе твердый разум Христов. И потому одних псалтырей[3] церковнославянских в ларе его был едва ли не десяток.
— Лучше читать псалтырь, евангелие и другие божественные книги, — говаривал князь Семен Иванович, — нежели философом называться и душу свою погубить. Не прельщайся, друг, чужою мудростью: кто по-латыни учился, тот с правого пути совратился.
Но псалтыри все эти были давно читаны и перечитаны княжичем Иваном еще при жизни учителя его, подьячего Онисифора Злота. И княжич, копаясь в ларе дяди Семена, находил там и нечитанные книги. Однако все это были такие же, подобные псалтырям, церковные бредни. Княжич Иван брал домой эти книги, прочитывал их в комнате у себя или на вольном ветру в огороде и потом относил обратно дяде Семену в заветный его ларь.
Но княжичу в тех книгах не все было понятно, а спросить было не у кого: Онисифор умер, батюшка Андрей Иванович книжной мудрости и вовсе был не учен, а кособрюхого князя Харю с рябоватым носом на желтоватом лице побаивался княжич Иван с младенческих лет.
Он приезжал к ним на двор, князь Семен Иванович Харя, и, сдав коня стремянному[4] своему Лаврашке, поднимался по лестнице наверх, в хоромы. И еще на лестнице встречал его хозяин, князь Андрей Иванович, и вел в столовую, где за серебряным петухом с хмельным черемуховым медом шептались они о разном, а все больше и чаще о той непомерной силе, какую стал забирать себе худородный Борис Годунов, только вчера, при Иване Грозном, выскочивший опричным начальным и уже ныне, при Федоре Ивановиче, царе-недоумке, — могучий правитель государства.
— Которые были знаменитые боярские роды на Руси, те миновалися без остатку, — вздыхал князь Семен, собрав редкую бороду свою в горсть. — Пошли теперь татаровья Годуновы да литвяки Романовы… Мудро, мудро!
— Всё кобыльи родичи да кошкины дети?.. — подмигивал потешно старик хозяин гостю острым глазком, разблестевшимся от хмельного напитка.
Притопывая ногой и размахивая полою шелкового зипуна, принимался расшалившийся старик пырскать на рыжего кота Мурея, стремглав влетавшего в горницу с привязанной к хвосту бумажкой. Но за котом вдогонку несся в коротком комнатном кафтанчике русоголовый мальчик. Кот по лавкам — и мальчик по полавочникам, кот под стол — и княжич за ним туда же. И они так уж и оставались под столом, потому что князь Харя, придавив каблучищем коту хвост, произносил с расстановкой, обсасывая утиную ножку, варенную в патоке:
— Следует… детей хорошо учить… и наказывать их плетью. И разумно… и больно… и страшно… и здорово.
Вот и теперь — уже как будто первым легким пухом стали одеваться щеки молодого князя Ивана, а норовил начетчик этот добираться к ларю Семена Ивановича, когда тот уезжал на время в свои поместья либо в Волоколамский монастырь на богомолье. Тогда-то княжич Иван оставался хозяином ларя, всех сваленных там книг.
На деревянном гвозде над книжным ларем висела у Семена Ивановича четыреххвостая плеть, именуемая «дурак». Князь Семен, несмотря на свои тридцать лет, был женат уже дважды, но плеть была у него одна — и для покойной княгини Матрены и для нынешней его княгини, Настасеи Михайловны. Князь Семен крепко держался старины и по старинке считал, что женщина ниже мужчины и что жену, как и ребенка, следует учить побоями и плетью.