Мне показалось, что горы дрогнули. Но в тот миг я уже знала, что это и есть мое посвящение, — и не отпрянула. Мы покатились вокруг костра. Барс визжал и шипел, бил меня о деревья, прижимал к земле, драл кожу, грыз плечи. Я видела, как кровью налились его глаза и как покраснели клыки, но скорее дала бы сожрать себя, чем отпустила.
Несколько раз он затихал, думая обмануть меня, но я не верила, и все начиналось сначала. Так он трепал меня, как собака суслика, и все же наконец затих. Пасть его закрылась, глаза потухли, и взгляд стал спокойным и холодным, каким и должен быть взгляд царя — будь то духов царь, люда или зверья.
Я думала уже, что он молвит сейчас человеческим голосом: встань, — но он молчал, только смотрел, и я откатилась в сторону и с трудом села. Тело мое было избито, я чуть не теряла сознание. Но тут поняла, что рядом есть кто-то еще — за костром стоял Хозяин гор, ээ-торзы. Его желтая шкура казалась от огня красной, у него были крылья и голова хищной птицы с изогнутым клювом, но при этом чуткие острые уши, а глаза — желтые, узкие и спокойные, — как и туловище о четырех лапах с хвостом, принадлежали кошке… Барс подошел ко мне, и мне удалось подняться, чтобы поклониться духу-хозяину. После я упала и ничего больше не помню.
Чудилось мне, что я дома. Пахнет пряным, теплым. Сквозь прикрытые веки красно мерцает огонь. Мамушка у очага сидит и молочную варку варит. Сучья трещат, а мамушка тихо поет: чату-чату-чатути-и, стрела быстрая лети-и… И хорошо мне, спокойно, так бы и спала.
Только тут всплыло в голове, что я дралась с духом и он меня терзал. Все мое тело в глубоких ранах, но я не чую боли. Сжалось тогда мое сердце: решила я, что не пережила посвящение, канула в высь, и это не мамушка, а моя родная мать поет, сидя в шатре на пастбище Бело-Синего, на берегу Молочной реки… Подумала так — и чуть не заплакала: как переживет отец такой позор!
И открыла глаза.
Передо мною возле костра сидела Камка, резала ножом по маленькой костяной бляшке и пела:
— Чату-чату-чатути, стрела быстрая лети…
Ни боли, ни ран, только память о битве, и как привкус крови, осталось во рту новое имя.
Камка заметила, что я очнулась, отложила работу, протянула мне чашу с душистым отваром, а потом наклонилась, и я ей имя шепнула. Прямо в ухо оно ей влетело. Как ни в чем не бывало, Камка продолжила резать по кости.
— Что ж, теперь у каждой из вас есть своя доля, — заговорила она потом напевно, будто бы слова вышли из песни. Закончила резать, сложила кости в кожаный сосуд и плотно завязала. Голос ее, обычно старушечий, хриплый, звучал прозрачно и ясно. — Как вернетесь в станы, приметесь кто прясть, кто шерсть мять, кто узоры шить, кто на зверя ходить — кому что достали духи. Доля у каждого своя, иной не бывать. Духи всем по силам раздают. Чужая доля — по чужим плечам, другому не осилить, как бы мила ни казалась. Но среди вас есть дева, кого Луноликая мать к себе зовет. И с нею должны быть еще воины. Духи вождю подскажут, кто это будет. Подойди ближе, — сказала она мне, подзывая к костру, и все обернулись.
Я растерялась. Смотрела на Камку и не понимала ее. Хотела верить — и боялась. Ведь кем была я — и кем воины Луноликой: самые смелые, самые красивые, сильные духом и телом, вечно юные, вечные девы. Они всегда вдохновляли мое сердце, с детства мечтала я быть похожей на них. Иной год троих, пятерых, а иной год — никого не выбирали духи в посвященные Луноликой. Надеяться я не смела.
Но Камка по тайному имени определила выбор духов, и я не могла ей не верить. Только не знала, что делать, когда все девы с тревогой и ожиданием обернулись. Собравшись с духом, я поднялась и жестом созвала их ближе к костру.
Над огнем у Камки оказался котелок не с отваром — в нем были круглые речные камни, горячие, трескучие, как в бане. Как мы подошли, она кинула на них горсть семян. Я знала, что отец вместе с главами родов дышит дурманным дымом, укрывшись шкурами или войлоком, когда просит духов подсказать решение в трудных делах. Но что и как нужно делать, я не знала. Сидела, замерев, будто оцепенела, и боялась показать, что ничего не понимаю, боялась, что духи ошиблись, какой из меня воин Луноликой! Искоса смотрела на дев: они глядели в костер, а лица были странные, каждой как будто бы свой дух мерещился.
Я присмотрелась — и точно: перед одной на двух ногах прыгал заяц-русак, возле другой серебристый козел тряс бородищей, у третьей на плече сидела цапля, а сидела по-человечьи, ноги спустив, и крылом за ухо девочки держалась… У четвертой — барсук, у пятой — змея в человеческой одежде, у шестой — пастух ростом с ладонь, а вместо одной ноги у него — ящерица. У кого звери, у кого рыбы, у кого вообще неясно что, даже названия не подберешь.
Мне стало нестерпимо весело, будто кто-то щекотал. Захотелось крикнуть: чего скисли, девы, смотрите, кто вокруг! И бросила взгляд на Очи — она напротив меня, через костер, сидела. Тут ее дух-ээ, крылатая рысь, подняла над головой боевой чекан. Я вздрогнула, но поняла знак и указала на нее:
— Она.
Еще раз, пристальней, оглядела я дев и увидала Ильдазу из соседнего стана. Я ее знала, она приносила нам мягкий сыр. Это ее духом был серебристый козел; у козла оказался на спине красный петух, не то сидел, не то был с ним единым, он поднял горит[2] с луком и стрелами.
— Она, — указала я.
Третьей девушкой была толстуха Ак-Дирьи, та что в первый день жевала лепешку. Она не выглядела воином, но дух с кривыми младенческими ножками и круглыми животом, но с плечами и головою теленка, тоже достал оружие, и я повиновалась:
— Она.
Сколько ни оглядывала я потом сидящих передо мной дев, сколько ни ждала знака — не было. Но я твердо знала, что не может быть четырех дев-воинов, потому что четыре — дурной знак, знак смерти. И продолжала искать.
Но тут над ближайшей ко мне девой поднял ее дух кинжал. Это была черноволосая Согдай, дочь пленницы, скромная и лицом краше всех. Красота ее была даром, с которым без забот могла бы она прожить, но когда дух ее, небольшой лесной кот в красной шубе, обнажил кинжал, дева подняла на меня глаза, и я увидела не скромницу, у материнского очага выросшую, а воина. О, то был настоящий воин: из всех она одна решила быть в воинстве Луноликой, сознавая, что значит это и что ее ждет. Я догадалась, всю борьбу ее увидела и ту твердость, с которой она это решила, и захотела тут же обнять ее. Но сдержалась и только сказала:
— Ты.
После мы разошлись по шалашам, но я лежала без сна. Сперва все мечтала, как приеду в стан, как объявлю отцу и братьям о выборе духов и как они тоже станут гордиться мною, младшей. А потом стало грезиться, что я в кочевье; что снялись наши станы и продолжили свой вековой переход, покинули эту щедрую землю и идут к Золотой реке. Вновь, как раньше — отец мне рассказывал, — разбрелись люди темным морем и идут, идут, влекомые древним кочевым зовом. От Белого моря до Синего моря, от льдистых пустынь до желтых пустынь ходил уже мой люд, но так и не нашел Золотой реки. И хоть сама никогда не была я в кочевье, всегда видела этот сон, от дедов мне доставшийся: что снялся люд, едет в повозках и верхом, в легких палатках ночи проводит, у огней под звездным покровом ночи проводит, коней плодит, коней ест — и идет, идет, идет к Золотой реке…
И всегда в этих снах кто-то пел древнюю песню на старинном, мне непонятном языке. Ее мне маленькой отец певал. На коленку сажал, качал, как конская спина тихим шагом качается, и пел. Длинная эта песня, протяжная, что-то в ней есть про степи и ветер, что гонит и гонит наше племя. Только во сне у меня эту песню всегда женский голос поет. Голос слышу, а певунью не вижу. Я думала всегда: это моя мать.
Ой то гнитесь, травы, низко,
Собирайтесь, облака.
Сокол в небе, конь на воле,
Впереди Итель-река[3].
Но вдруг почудилось мне сквозь сон, будто кто-то рядом поскуливает. Как лисица, тоненько так: ять, ять. Думала: правда, лисы пришли кости из похлебки тащить. Потом вспомнила, что Камка на этих костях имена наши вырезала — и проснулась вмиг.
Тьма стояла вокруг, только по углям от сквозняка красноватая рябь играла. Выглянула я — нет лис. Тихо и пусто у кострища. Вокруг темно и белый туман, лишь озеро отражает высь, как будто бы вышним светом светится. Чернеют стволы деревьев и шалаши дев, как рисунки на коже у воинов. И тут смотрю: это Очишка с дерева слезла, от холода прыгает и поскуливает.
— Очи, — позвала я. — Иди сюда! У меня тепло.
Она перестала прыгать, оглянулась. Смотрит, но не идет. Скорее замерзнет, чем признает, что ей холодно.
— Идем, переночуешь.
— Заря скоро. Камка будить станет. Это я пораньше проснулась просто.