Потом кинул авоську со слойками на стол. И тут кто-то позвонил. Я опрометью бросился к двери. Пришёл мой военный!
Однако на пороге стоял милиционер. И лицо у него было очень строгое.
За мной ничего плохого не было…
По вечерам мы не зажигали свет в квартире, чтобы фашистские лётчики не узнали, где наш Ленинград. Уже давно все стёкла в окнах крест-накрест заклеили бумажными полосками. На лестнице ещё на прошлой неделе мы с мамой поставили ящик с песком на случай, если придётся тушить зажигательную бомбу. В ванне вода доверху.
И всё-таки я немного испугался.
Вдруг мы что-нибудь забыли из противовоздушных правил? Ведь их надо очень строго выполнять по-военному.
Милиционер приложил руку к козырьку, молча отстегнул сумку и вынул лист бумаги. Я покраснел. Милиционер вошёл в комнату и спросил, кто живёт в квартире.
— Нонна Сергеевна Семёнова, моя мама, и я.
— Где мама? — спросил милиционер.
Я сказал, что мама ушла в медицинский институт рано утром и вот всё не возвращается.
— У мамы и отца есть родные в других городах?
Я не понял, зачем милиционеру знать про моих родных, спросить не решился и сказал, что моя бабушка живёт в городе Поволжье, а дядя в Коканде, на улице Янги-Хайят. А больше родных у нас нет.
Тут милиционер перебил меня.
— Постой, мальчик, — сказал он. — Коканд очень далеко. — И подал мне свой лист. — Вот тебе решение Ленинградского горсовета… В трёхдневный срок девочки до шестнадцати лет и мальчики до четырнадцати эвакуируются из пределов Ленинградской области. В обязательном порядке. С кем ты поедешь: со школой или с мамой в Поволжье, к бабушке?
Я ничего не ответил. Он дал мне карандаш.
— Распишись за маму, — сказал он, — что постановление вам известно.
Расписываться мне никогда не приходилось. Я сконфузился, написал на листе свою фамилию. Получилось очень крупно. Милиционер положил карандаш в сумку, спрятал лист. Остановился в дверях и сказал:
— Передай маме — послезавтра опять приду… Проверю, выехал ли ты.
Я расстроился. В трёхдневный срок… В обязательном порядке… Послезавтра милиционер опять явится — проверять. Неужели завтра мне придётся ехать?
Я выдвинул из-под кровати чемодан, который мама велела мне брать с собой в бомбоубежище, когда воздушная тревога меня одного дома заставала. В чемодане лежали бельё, калоши в газете, сухари и конфеты. Я достал из письменного стола свой компас и географический атлас — пригодятся в дороге.
А потом с досадой захлопнул чемодан. Да почему я должен ехать?! Мы с мамой напишем в горсовет заявление, я сам туда пойду. К председателю. Пусть всяких трусов увозят, эвакуируют. Только не все ребята трусы! Почти каждый день в газетах пишут о маленьких героях. И я мечтаю о подвигах. И книги люблю читать о смелых… Кто мне запретит остаться?!
Я задвинул чемодан под кровать и пошёл на кухню. Нашёл на сковороде холодные котлеты и съел их. Взялся было читать, но что-то не читалось.
Уже смеркалось, а мама всё не приходила. Про военного я забыл — сейчас не до него было — и решил спуститься вниз, подождать маму у подъезда.
Странным делался тогда наш Ленинград по вечерам, будто он не настоящий, а призрачный, заколдованный. Кругом ни одного огонька. Громадные дома притаились, словно прячутся. Над перекрёстками светофоры не зажигаются и висят, как чёрные камни. Вместо домов стоят огромные сплошные зубчатые каменные стены.
Я взглянул на небо. Оно было светлое. Но, казалось, оттуда кто-то спустил на улицы громадный серый занавес, чтобы закрыть им город. А за этим серым занавесом взлетают в небо огни. Высоко взлетают. Потом взрываются, вспыхивают и гаснут. Это фашистские самолёты опять рвутся в Ленинград, а наши зенитчики ведут заградительный огонь.
Медленно проехала мимо подъезда машина. Шофёр дал еле слышный гудок. Прохожие говорили вполголоса. Тишина какая!
И вдруг по мостовой промчалась мотоциклетка с алым флажком. Она затарахтела, затрещала в тишине, взвизгнула и скрылась за поворотом.
«Сейчас что-нибудь случится!» — подумал я.
И мне стало не по себе. Я тихонько взобрался наверх по тёмной лестнице, еле освещённой синими лампочками. Осторожно открыл дверь в квартиру и почувствовал, что в доме кто-то есть. В передней по-прежнему висела военная шинель.
— Кто тут? — беспокойно крикнул я.
И тогда из комнаты вышла высокая худенькая женщина в гимнастёрке, в пилотке. Она протянула мне руки.
— Мама! — крикнул я. И понял, какой военный заходил к нам днём.
Мама прижала меня к себе. Она, наверное, тоже очень волновалась. Она заговорила совсем тихо:
— Юля, меня назначили врачом в действующую армию. Наша дивизия уже формируется. На той неделе…
Мама не договорила. Я обнял её за шею, прижался и заплакал, потому что гордился ею и горевал, что мы расстанемся. Я теперь понял, что придётся мне уехать из Ленинграда. Надолго? А мама гладила меня по голове, целовала и говорила, что будет часто писать мне, что, может, скоро разобьём мы фашистов, скоро снова будем вместе.
Оказывается, мама и в школе моей была. Завтра мы со школой уедем из Ленинграда.
— А всё-таки, может, я останусь тут?
— Все, Юлька, хотят быть героями… Весь наш народ! И в тылу можно подвиги совершать. Ну, подумай сам: кто армию снабдит оружием, кто кормить будет нас, Юлька?..
Мама стала собирать меня в дорогу. Положила в заплечный мешок бельё, сухари, сахар, консервы. Это был наш «нз» — неприкосновенный запас; ведь в Ленинграде теперь все продукты давали по карточкам. Лишней еды не было, и мы с мамой сберегли это на крайний случай. Вот и настал такой случай. Я сунул в мешок и атлас, и компас. В карман пальто мама положила мне открытки с ленинградским адресом — велела ей писать с дороги. Потом вынула из сумочки розовую расчёску и сунула её в карман моей куртки.
— Следи за собой, Юлька, будь опрятным!
Она велела мне накрыть стол голубой праздничной скатертью. Чайник под красным петухом был еще горячий.
— Давай, сынок, на прощание поужинаем вместе, — сказала мама.
Но только я успел налить чай в чашки, как радио объявило:
— Граждане… воздушная тревога…
Сейчас же завыли сирены так пронзительно и страшно, что у меня, хоть я и не боялся, заколотилось сердце. Но мама была очень спокойна. Она помогла мне надеть заплечный мешок, надела шинель, военную сумку. Когда мы спускались по лестнице, в окно я увидал, как повисла в небе и осветила крыши зловещим жёлтым светом фашистская ракета. По небу бегали голубые лучи наших прожекторов, искали фашистские самолёты. Бомбоубежище было в соседнем подъезде. Зенитки грохотали. А мама, пока мы бежали по тротуару, даже шутила, успокаивала меня:
— Ничего, Юлька, ничего! Мы воробьи стреляные… Верно, сынок?
— Верно, мама! — отвечал я.
В бомбоубежище мы просидели до рассвета, пока не кончилась тревога и диктор стал повторять по радио:
— Воздушная тревога миновала! Отбой.
А вечером в тот же день я стоял на площадке последнего вагона с мешком за плечами. Со мной на площадке теснились и другие ребята. Они кричали, спорили, а я смотрел назад, в ту сторону, где оставался Ленинград. Эшелон наш отправлялся с пригородной станции Ружайск. Вокзалы немцы сильно бомбили, и нам пришлось ехать до заставы трамваем, а потом долго идти пешком. Школьный эшелон из зелёных вагонов растянулся так далеко, что паровоза не было видно. Около станции был заводской посёлок. Он казался совсем красным от заката. Солнце заходило, и высокие трубы завода, большие корпуса, низенькие бараки, даже воздух — всё было багряное, зловещее.
Я опять стал смотреть туда, где виднелся Ленинград. Неужели я всё-таки уеду? Мне казалось, что сейчас что-нибудь случится и я останусь тут, вернусь домой, к маме…
Запела пионерская труба. Ребята хором закричали: «Едем! Поехали! Прощай, Ленинград!» К нам на площадку вскочил Гриша Русанов, высокий, очень худой, — мы его прозвали Дон-Кихотом, — старший вожатый из нашего эшелона.
Гриша велел ребятам убираться с площадки. На соседних путях женщина в чёрном ватнике махнула зелёным флагом. Далеко впереди свистнул паровоз. И грохот покатился по всему поезду. Один за другим дёрнулись вагоны, застучали буфера. Земля под ступенькой побежала… Я заплакал.
Кто-то схватил меня за плечо. Это был вожатый Гриша. Он знал меня — раньше в нашей школе работал.
— Ты чего, Юлька, плачешь? Срам какой! А ещё сын военного. Не реви! — сказал он строго.
Но тут у самого Гриши сорвался голос, и он тихо погрозил:
— Погоди, Гитлер! Отомстим тебе за всё… Раскаешься!
Гриша втолкнул меня в вагон. В купе ребята рассаживались по местам, делили верхние полки. Всем хотелось забраться повыше. Я остался в коридоре, у окна.