— Да ладно, поешь, а потом пойдешь, — уговаривала мать.
— Что ты, что ты!
Назарыч засуетился, сказал «спасибо» и, не перекрестившись, торопливо заковылял на улицу.
— Совсем заездили старика, — мать горестно покачала головой.
— Мам, а отчего у Назарыча руки дрожат?
— От слабости.
— А слабости отчего?
— От старости да от болезней. У него ведь — и ломота в груди, и колоти в боках, и ревматизма.
Про ломоту да про колоти Егорка слышал не раз — колоти даже испытывал однажды сам, — а вот про ревматизму услышал впервые. «Эта болезнь должна быть очень злая: названье-то ишь какое резучее — ревматизма. Надо запомнить». Прошептав несколько раз кряду новое слово, Егорка спросил:
— А у ребятишек бывает ревматизма?
— Бывает, но реже, чем у старых. На стариков всякие болезни налетают не так, как на молодых.
Мать взяла со стола посуду и понесла в угол, за печку.
— А как на них налетают? — понесся ей вслед Егоркин вопрос.
— Да отстань ты, некогда мне с тобой…
— А ты скажи, тогда отстану.
— Как мухи на сахар, вот как.
Как мухи на сахар! Понятно. На прошлой неделе отец ездил после получки на станцию Протасовка и привез целый фунт сахару. Егорке удалось выпросить у матери лишний кусочек. Кусочек этот он полдня протаскал в кармане, а потом, вздумав съесть его с хлебом, выложил на стол. И что же! В один миг сахар почернел — его облепили мухи. Если болезни налетают на стариков так же, как мухи на сахар, то старикам приходится ой-ой-ой как плохо, пожалуй, хуже, чем сахару. Мух видно, их можно отогнать, а болезни не отгонишь, они невидимые. А интересно бы посмотреть, какие они есть. Ревматизма, наверно, как высоченный комар: худая, нос длинный-предлинный и очень острый: уж вопьется, так вопьется. Ломота вроде большущей жирной мухи, летает тяжело и гудит глухо: гу! гу! гу! Колоти — это самые обыкновенные мухи, их много, когда летают, их не слышно, а жалят с отрывом: уколют — улетят, снова прилетят, уколют и опять улетают — и так до тех пор, пока им не надоест.
Старикам плохо не только от болезней, продолжал рассуждать Егорка. Взять бороду. Ну к чему она: страшная, колючая? Или лысина? У всех людей на голове волосы. А у стариков? Голо, как на коленке. Очень некрасиво. А то вот еще — морщины! Лицо должно быть гладенькое, а у стариков оно такое, будто пробежало по нему много-много быстрых ручеечков, все в бороздочках. А приходят эти напасти с годами… Живет человек, живет, и вот у него появляются борода, лысина, морщины и всякие немощи. И к чему это только все? А может быть, не все такими становятся, может, есть такие люди, что до самой старости остаются молодыми да здоровыми?
Егорка высунул голову из-под нар.
— Мам, а мам!
Мать гремела посудой.
— Чего тебе?
— Стариками все бывают?
Мать, улыбаясь, ответила:
— Каждый человек, если он живет долго, становится старым.
— И тятя тоже будет старым?
— Будет стариком и тятя, буду старухой и я.
— А я?
— И ты тоже, не скоро, а будешь.
— И борода у меня вырастет?
— Никуда не денешься, вырастет.
— А морщины?
— Появятся и они.
— А лысина?
— Будет и она.
— А…
Егорка некоторое время смотрит на мать, а затем прячет голову под нары и опять задумывается.
Вот это здорово! Оказывается, и он станет бородатым да морщинистым. Нечего сказать — радость. Таким, как отец, высоким, сильным, усатым, он согласен быть, а вот таким, как Назарыч, быть не желает. И не будет! Пусть другие стареют, а он придумает что-нибудь такое, что спасет его и от бороды, и от лысины, и от ревматизма. Он будет высоким, здоровым, усатым, а Гришка — таким, как Назарыч. Подойдет Егорка к нему, даст щелчка в лысину и спросит: «Ну что, Григорий Федорович, достукался?» Гришка начнет жаловаться на свою судьбу, а Егорка ответит ему: «А помнишь, как ты дрался и дразнился? Вот теперь так тебе и надо».
Вспомнив о Гришке, Егорка вдруг спохватился — ведь Гришка-то теперь ждет на лужайке и, наверно, думает: «Струсил Егорка». Надо бежать!
Егорка выскакивает из-под нар и бежит к двери.
— Ты куда? — останавливает его мать.
— На лужайку.
— Садись-ка вон на лавку да толки соль.
Мать ставит ступку, кладет мешочек с крупной солью на лавку, сует в Егоркины руки пестик:
— Работай!
Деваться некуда. И почему это он раньше не выскочил из дому? Из-за Назарыча, вот почему.
Егорка начинает толочь соль. Через некоторое время он кладет пестик и зовет:
— Мам, а мам?
— Ну чего тебе опять?
— А как это Назарыча рвали на части?
— Да отстань ты, ради бога! — кричит мать. — Надоело мне тебе отвечать.
Егорка поднимает пестик, а сам думает: «Интересно все же, как это Назарыча рвали на части?».
КАК НАЗАРЫЧА РВАЛИ НА ЧАСТИ
То ли от надоевшего одиночества, то ли от старости, то ли от усиливающейся с каждым днем боли в суставах, а только все чаще и чаще стал Назарыч страдать бессонницей. С вечера засыпал как будто не плохо. Спать бы, да и спать так до самого утра, ан нет: перевалит чуть-чуть за полночь, и сна как не бывало. И тогда начинается самое тяжелое и нудное время, тогда даже еле слышимые мягкие звуки, будь то шорохи ветра или стук дождевых капель, не успокаивают, не убаюкивают. Поворочается Назарыч с боку на бок, покряхтит, а потом встает, зажигает лампу и принимается за какое-нибудь дело. Поделает что-нибудь и снова в постель, и опять ворочается да кряхтит. И так до утра. А какие только мысли не лезут в голову в эти проклятые часы, отрадных — ни одной, зато тревожных да грустных целое скопище. Особенно часто за последнее время думает Назарыч о сыне Алеше.
* * *
Пришел Назарыч сюда не один, а с работящей веселой женой Настей. Тогда тут не было ни рельсов, ни станционного здания, ни казарм. Многочисленная артель путеукладчиков трудилась на этом месте больше года: землекопы и грабари сооружали насыпь, артель «тянула линию». Настя работала поварихой, а он таскал рельсы, шпалы, забивал костыли. Трудились от темна до темна, а спали где придется: летом — в шалашах, под тачками и телегами; зимой — в товарных вагонах и недостроенных помещениях.
Когда уложили рельсы, артель двинулась дальше, а Назарыч с женой пожелали остаться тут и перебрались на жительство в барак, в «дерюжную» комнатку.
Через год в этой дерюжной комнатке у них родился сын Алеша.
Десять лет работал Назарыч простым ремонтным рабочим, а потом его повысили — сделали стрелочником, и он переселился из барака в казарму, в ту квартиру, где сейчас проживал стрелочник Климов.
Алеша рос непоседливым, озорным мальчишкой, и обличьем и повадками весь в мать. Учить его было негде, и Назарыч с женой не раз задумывались, куда бы его определить, когда он вырастет. Место для него на разъезде было только в путевой ремонтной артели, где он мог дослужиться до стрелочника. Но получилось все иначе. По соседству с разъездом раскинулась деревня Левшино. Она делилась на два края: один назывался Плющанкой, другой — Забегайловкой. В Плющанке стояла церковь, лавка и дома богатеев. Подслеповатые избенки Забегайловки тянулись вдоль грязной речонки за пересекающим деревню ложком.
Плющанские и забегайловские ребята враждовали между собой, и не проходило ни одного праздника, чтобы кому-нибудь из них не проламывали голову. Перевес почти всегда был на стороне плющанцев: их было больше, да и к тому же они не стеснялись применять в драках всякие предметы, наносящие увечье: ножи, гирьки, железные трости.
Атаманил у плющанцев высокий хилый парень, сын лавочника, Митька Бахарев. По праздникам он щеголял в лаковых сапожках и с железной тростью. На гулянках Митьку всегда сопровождали его друг — гармонист Ванька Спирин и братья Ягненковы — Васька и Петька. Это четверка досаждала забегайловцам как только могла. Приноровились они донимать забегайловцев и при помощи сочиненной кем-то из них песенки. Подойдут к ложку и хором несколько раз кряду поют под гармошку:
Забегайловцы все рваны,
Как паршивые бараны,
Ходят, пятками сверкают,
Кошек в сани запрягают.
Драться забегайловцы еще как-то могли, а вот бороться против песенного наступления были бессильны: у них не было ни гармошки, ни человека, который смог бы выдумать ответную песню.
Так продолжалось довольно-таки долго, пока с забегайловскими парнями не подружился Алексей. Услышав как-то оскорбительную песенку, он спросил:
— Чего это они?
— Насмехаются, — объяснили ему. — Сегодня уже девятый раз поют.
— Ну, а вы чего молчите?
— А мы что? У нас нет ни гармошки, ни песни ответной: крыть-то нечем.
— А балалайка есть?