Нам, действительно, стыдно. Стыдно до боли перед этим великим артистом. Но чем же была виновата я, например, когда, уничтоженная карающей речью учителя, стала спускаться с узенькой лестницы, переброшенной со сцены в зрительный зал, то запуталась в платье и, просчитав все пять ступенек, растянулась у ног Шепталовой и Тоберг, взвизгнувших от неожиданности.
— Все шалости, — сердито бросил «маэстро», наградив меня уничтожающим взглядом.
Ах, я не могла даже протестовать в ту минуту. Я чувствовала, как побагровела от усилия сдержать во что бы то ни стало свой убийственный хохот. Какие уж тут могут быть оправдания!
— Приготовьте сцену для «Севильского цирюльника», — минутой позже приказал он.
В «Севильском цирюльнике» участвуют все, кроме меня и Ольги.
Роль Фигаро, главная роль в «Цирюльнике», поручена Борису Коршунову, и в ней он великолепен. Хороша Саня Орлова — графиня, хороша Сюзанна — Маруся и прелестен маленький паж Керувиме — Шепталова. Превосходны в комическом этюде Боб Денисов и Береговой.
Но сегодня точно что-то роковое повисло над всеми нами. День ли такой выдался неудачный или просто моя неуместная смешливость заразила их всех, но что-то непонятное происходит на сцене. Один Борис остался верен себе, да еще, пожалуй, Саня. А остальные не ведут, а «волочат по земле» свои роли, по тонкому выражению «маэстро». Да, именно волочат.
Надо всем этим носится темная, едва уловимая мысль: «Сейчас, сейчас лопнет и порвется последняя струна. Вот-вот вспыхнет гневом „маэстро“, бросит занятия и уйдет».
Но он еще здесь, хотя повернулся спиною к сцене и смотрит в окно.
Ах, зачем он молчит, не делает замечаний, не бранит нас больше? На сцене точно продолжают везти какой-то тяжелый скрипучий воз. Даже Борис спустил свой «тон», чувствуя свое полное бессилие вывезти на своих плечах репетицию. Один только Вася Рудольф добросовестно читает свои монологи. Суфлер Володя Кареев, сменивший его, даже не суфлирует: все равно на сцене путаница и неразбериха. Вот сбились, спутались и замолчали совсем.
— Ну? — бросает через плечо «маэстро».
Молчание.
— Ну же?
Новое молчание, тяжелое, как кошмар.
— Ну, хорошо, — говорит «маэстро», — я подожду, пока вы придете в себя, и почитаю газету. Десять минут передышки.
Он спокойно усаживается в кресле, вынимает из бокового кармана газету и начинает читать, повернувшись к окну.
И полнейшая тишина воцаряется в маленьком театре…
Владимир Николаевич читает. Мы, затаив дыхание, следим за его лицом, каждая черточка которого живет. Вот он успокаивается как будто. Печатные вести точно радуют его. Улыбка показывается на его умном выразительном лице. Вот взор его опускается ниже, к отделу театра. Тут улыбка покидает его лицо.
— Что это такое? — быстро вскакивая со своего места и потрясая газетой, обращается он к нам.
Мы переглядываемся и ничего не понимаем.
Тогда он, с несвойственной ему юношеской легкостью, бежит к нам на сцену, потрясая газетой.
— Денисов, прочтите, — кратко приказывает он Бобу, первому попавшемуся ему на глаза.
Смутная и страшная догадка осеняет меня.
— Да читайте же, наконец! — потеряв терпение, кричит «маэстро».
Боб дрогнувшим голосом начинает: «Вчерашний спектакль в Невском театре доказал нам наглядно, что между учениками Образцовой драматической школы есть уже почти вполне законченные артисты, обладающие более или менее крупными талантами. Из таковых первое место отведем юному дарованию ученика — артиста Коршунова, который мастерски справился с порученной ему главной ролью пьесы. Затем следует отметить Денисова, Берегового и Крымова. Дамы не уступали своим коллегам. Госпожа Орлова дала полный трагической силы образ героини. Госпожа Елецкая — чуткая и нежная артистка. Госпожа Алсуфьева полна настоящего детского задора, такого редкостного во взрослой актрисе. Госпожа Тоберг…»
— Довольно! — загремел голос «маэстро» над нашими склоненными головами, и скомканная газета полетела на пол, — с меня достаточно. Какая гадость! Какая возмутительная гадость! Я вам доказывал, как вредно и губительно для не сложившегося еще артиста выступать публично на сцене, играть без надлежащего руководства, и вы обещали мне, что не будете играть до тех пор, пока я сам не скажу вам и не дам необходимых наставлений… А между тем, оказывается, вы обманывали меня! Обманывали вашего учителя, пренебрегая его запретом! Вы поставили на своем… Так вот почему вы плохо, спустя рукава, занимались со мною! Вот почему так неохотно штудировали ваши роли у меня в классе. Еще бы! Где уж вам! Доморощенные артисты, о которых шумит пресса! Скороспелые таланты, уверенные в своем успехе! До занятий ли вам теперь?.. Какая ложь, какая гнусная ложь во всем этом!
Он оглядел нас всех глазами, сверкающими гневом и негодованием, оглядел нас бледный, возбужденный, и, остановив свой взгляд на мне, произнес отрывисто:
— Но вы не играли, Чермилова? Вашего имени нет в газете.
— Нет. Я играла. Играла в другом месте. В театре Пороховых.
— Прекрасно. Так, значит, весь курс поголовно. Значит, не на ком успокоить душу.
Как будто нарочно забыли все о Васе Рудольфе в эту минуту. И сам он, вероятнее всего, из обычной скромности не напомнил о себе.
Неудержимый шквал гнева охватил «маэстро». Он с силой ударил кулаком по креслу и закричал:
— Я не знаю вас больше, не хочу знать! Люди, обманывавшие меня так долго, не существуют для меня. Я не хочу больше заниматься с обманщиками. Я иду к директору и отказываюсь вести ваш курс.
На пороге он остановился.
— Я могу только в том случае примириться с печальным фактом, простить вас и продолжать заниматься с вами, если по прошествии получаса вы придете сказать мне, что никогда никто из вас, вплоть до выпуска, до будущей весны, не выступит ни на одной сцене, кроме здешней, школьной. Итак, жду в продолжение получаса там, наверху.
* * *
— Неописуемый шум поднялся на сцене. Мы все заговорили разом, в один голос, так, что ничего нельзя было разобрать.
— Тише, господа! — покрывая все остальные голоса, крикнул Боб своим басом. — Дайте хоть одно дельное слово произнести умному человеку.
Но мы ничего не слышим, шумим, кричим.
— Лорды и джентльмены! — напрягая свой и без того зычный голос, произносит Боб. — Я предлагаю тотчас же бежать следом за «маэстро», упросить его вернуться, простить и не оставлять нас. Сейчас же, не теряя ни единой минуты, господа.
— Да, да! — присоединяется к Бобу Вася Рудольф, выбегая на сцену, откуда зазвучал много слышнее его мягкий баритон. — Это нам необходимо сделать тотчас же, сейчас! Мы должны, это наш долг, господа, самая существенная необходимость…
Оля Елецкая пылающими глазами обводит нас всех:
— Лишиться Владимира Николаевича, лишиться нашего любимого «маэстро» — значит не существовать, не видеть солнца, цветов жизни и не дышать ароматом радости.
— Идем же, идем, пока не поздно, — говорит Саня, и на ее лице написано твердое и горячее решение.
Остальные не ждут нового призыва, и мы все несемся к двери.
— Куда вы? Стойте! Куда вы мчитесь, как глупые дети. Что за новую кабалу готовите вы себе! — звучит следом за нами голос Бори Коршунова.
Он нахмурил брови, кусает губы. Обычно бледное лицо его теперь горит пятнами румянца. Он сидит на подоконнике, скрестив руки на груди, и старается всячески заглушить свое волнение.
— В кабалу? В какую кабалу? — срывается кой у кого из нас.
Тогда стройная фигура Бориса Коршунова отходит от окна. Он произносит речь. Настоящую зажигательную речь, действующую на нас самым неожиданным образом.
— Мы не дети, — говорит Борис, — и не можем позволить так обходиться с нами. Между нами есть совершенно самостоятельные люди, есть мать семейства, есть, наконец, семейная пара. И, помимо всего остального, у нас должен уже возникнуть вопрос, как нам жить, на какие средства существовать. Курсовой стипендии мало, особенно семейным. Значит, надо увеличить заработок игрою. Нам нельзя не прирабатывать, не играть.
— Это неправда! — срывается с губ неожиданно подошедшего к молодому оратору Рудольфа, — это — чистейшая ложь. Вас всех не столько заработок пленяет, сколько артистическая жадность, ненасытное желание лицедействовать во что бы то ни стало, какою бы то ни было ценой, даже путем обмана, за спиною лучшего из учителей.
Мы не узнаем нашего обычно тихого и кроткого немчика. Он весь дрожит, и кроткие, ясные глаза его сейчас горят самым откровенным возмущением и злобой, злобой на нас, конечно.
Борис неожиданно свирепеет. Он крепко сжимает руки и, глядя не менее зло на Васю, говорит: