— Сейчас, я ее мигом!
И я подошел к раковине и пустил воду, подставил под нее нашу курицу и стал тереть ее правой рукой изо всех сил. Курица была очень горячая и жутко грязная, и я сразу запачкал свои руки до самых локтей. Папа покачивался на табурете.
— Вот, — сказал я, — что ты, папа, с ней наделал. Совершенно не отстирывается. Сажи очень много.
— Пустяки, — сказал папа, — сажа только сверху. Не может же она вся состоять из сажи? Подожди-ка!
И папа пошел в ванную и принес мне оттуда большой кусок земляничного мыла.
— На, — сказал он, — мой как следует! Намыливай!
И я стал намыливать эту несчастную курицу. У нее стал какой-то совсем уже дохловатый вид. Я довольно здорово ее намылил, но она очень плохо отмыливалась, с нее стекала грязь, стекала уже, наверно, с полчаса, но чище она не становилась.
Я сказал:
— Этот проклятый петух только размазывается от мыла.
Тогда папа сказал:
— Вот щетка! Возьми-ка, потри ее хорошенько! Сначала спинку, а уж потом все остальное.
Я стал тереть. Я тер изо всех сил, в некоторых местах даже протирал кожу. Но мне все равно было очень трудно, потому что курица вдруг словно оживела и начала вертеться у меня в руках, скользить и каждую секунду норовила выскочить. А папа все не сходил со своей табуретки и все командовал:
— Крепче три! Ловчее! Держи за крылья! Эх, ты! Да ты, я вижу, совсем не умеешь мыть курицу.
Я тогда сказал:
— Пап, ты попробуй сам!
И я протянул ему курицу. Но он не успел ее взять, как вдруг она выпрыгнула у меня из рук и ускакала под самый дальний шкафчик. Но папа не растерялся. Он сказал:
— Подай швабру!
И когда я подал, папа стал шваброй выгребать ее из-под шкафа. Он сначала оттуда выгреб старую мышеловку, потом моего прошлогоднего оловянного солдатика, и я ужасно обрадовался, ведь я думал, что совсем потерял его, а он тут как тут, мой дорогой.
Потом папа вытащил, наконец, курицу. Она была вся в пыли. А папа был весь красный. Но он ухватил ее за лапку и поволок опять под кран. Он сказал:
— Ну, теперь держись. Синяя птица.
И он довольно чисто ее прополоскал и положил в кастрюлю. В это время пришла мама. Она сказала:
— Что тут у вас за разгром?
А папа вздохнул и сказал:
— Курицу варим.
Мама сказала:
— Давно?
— Только сейчас окунули, — сказал папа.
Мама сняла с кастрюльки крышку.
— Солили? — спросила она.
— Потом, — сказал папа, — когда сварится.
Но мама понюхала кастрюльку.
— Потрошили? — сказала она.
— Потом, — сказал папа, — когда сварится.
Мама вздохнула и вынула курицу из кастрюльки. Она сказала:
— Дениска, принеси мне фартук, пожалуйста. Придется все за вас доделывать, горе-повара.
А я побежал в комнату, взял фартук и захватил со стола свою картинку. Я отдал маме фартук и спросил ее:
— Ну-ка, что я нарисовал? Угадай, мама!
Мама посмотрела и сказала:
— Швейная машинка? Да?
Недавно мы гуляли во дворе: Аленка, Мишка и я. Вдруг во двор въехал грузовик. А на нем лежит елка. Мы побежали за машиной. Вот она подъехала к домоуправлению, остановилась, и шофер с нашим дворником стали елку выгружать. Они кричали друг на друга:
— Легче! Давай заноси! Правея! Левея! Становь ее на попа! Легче, а то весь шпиц обломаешь.
И когда выгрузили, шофер сказал:
— Теперь надо эту елку заактировать, — и ушел.
А мы остались возле елки.
Она лежала большая, мохнатая и так вкусно пахла морозом, что мы стояли как дураки и улыбались. Потом Аленка взялась за одну веточку и сказала:
— Смотрите, а на елке сыски висят.
«Сыски»! Это она неправильно сказала! Мы с Мишкой так и покатились. Мы смеялись с ним оба одинаково, но потом Мишка стал смеяться громче, чтоб меня пересмеять.
Ну, я немножко поднажал, чтобы он не думал, что я сдаюсь. Мишка держался руками за живот, как будто ему очень больно, и кричал:
— Ой, умру от смеха! Сыски!
А я, конечно, поддавал жару:
— Пять лет девчонке, а говорит «сыски»… Ха-ха-ха!
Потом Мишка упал в обморок и застонал:
— Ах, мне плохо! Сыски…
И стал икать:
— Ик!.. Сыски. Ик! Ик! Умру от смеха! Ик!
Тогда я схватил горсть снега и стал прикладывать его себе ко лбу, как будто у меня началось уже воспаление мозга и я сошел с ума. Я орал:
— Девчонке пять лет, скоро замуж выдавать! А она — сыски.
У Аленки нижняя губа скривилась так, что полезла за ухо.
— Я правильно сказала! Это у меня зуб вывалился и свистит. Я хочу сказать «сыски», а у меня высвистывается «сыски»…
Мишка сказал:
— Эка невидаль! У нее зуб вывалился! У меня целых три вывалилось да два шатаются, а я все равно говорю правильно! Вот слушай: хыхки! Что? Правда, здорово — хыхх-кии! Вот как у меня легко выходит: хыхки! Я даже петь могу:
Ох, хыхечка зеленая,
Боюся уколюся я.
Но Аленка как закричит. Одна громче нас двоих:
— Неправильно! Ура! Ты говоришь хыхки, а надо сыски!
А Мишка:
— Именно, что не надо сыски, а надо хыхки.
И оба давай реветь. Только и слышно: «Сыски!» — «Хыхки!» — «Сыски!».
Глядя на них, я так хохотал, что даже проголодался. Я шел домой и все время думал: чего они так спорили, раз оба не правы? Ведь это очень простое слово. Я остановился и внятно сказал:
— Никакие не сыски. Никакие не хыхки, а коротко и ясно: фыфки!
Вот и все!
Когда я был дошкольником, я был ужасно жалостливый. Я совершенно не мог слушать про что-нибудь жалостное. И если кто кого съел, или бросил в огонь, или заточил в темницу, — я сразу начинал плакать. Вот, например, волки съели козлика, и от него остались рожки да ножки. Я реву. Или Бабариха посадила в бочку царицу и царевича и бросила эту бочку в море. Я опять реву. Да как! Слезы бегут из меня толстыми струями прямо на пол и даже сливаются в целые лужи.
Главное, когда я слушал сказки, я уже заранее, еще до того самого страшного места, настраивался плакать. У меня кривились и ломались губы и голос начинал дрожать, словно меня кто-нибудь тряс за шиворот. И мама просто не знала, что ей делать, потому что я всегда просил, чтобы она мне читала или рассказывала сказки, а чуть дело доходило до страшного, как я сразу это понимал и начинал на ходу сказку сокращать. За какие-нибудь две-три секунды до того, как случиться беде, я уже принимался дрожащим голосом просить: «Это место пропусти!»
Мама, конечно, пропускала, перескакивала с пятого на десятое, и я слушал дальше, но только совсем немножко, потому что в сказках каждую минуту что-нибудь случается, и, как только становилось ясно, что вот-вот опять произойдет какое-нибудь несчастье, я снова начинал вопить и умолять: «И это пропусти!»
Мама опять пропускала какое-нибудь кровавое преступление, и я ненадолго успокаивался. И так с волнениями, остановками и быстрыми сокращениями мы с мамой в конце концов добирались до благополучного конца.
Конечно, я все-таки соображал, что сказки от всего этого становились какие-то не очень интересные: во-первых, очень уж короткие, а во-вторых, в них почти совсем не было приключений. Но зато я мог слушать их спокойно, не обливаться слезами, и потом все же после таких сказок можно было ночью спать, а не валяться с открытыми глазами и бояться до утра. И поэтому такие сокращенные сказки мне очень нравились. Они делались такие спокойные. Как все равно прохладный сладкий чай. Например, есть такая сказка про Красную Шапочку. Мы с мамой в ней столько напропускали, что она стала самой короткой сказкой в мире и самой счастливой. Мама ее вот как рассказывала:
«Жила-была Красная Шапочка. Раз она напекла пирожков и пошла проведать свою бабушку. И стали они жить-поживать и добра наживать».
И я был рад, что у них все так хорошо получилось. Но, к сожалению, это было еще не все. Особенно я переживал другую сказку, про зайца. Это короткая такая сказочка, вроде считалки, ее все на свете знают:
Раз, два, три, четыре, пять,
Вышел зайчик погулять,
Вдруг охотник выбегает…
И вот тут у меня уже начинало пощипывать в носу и губы разъезжались в разные стороны, верхняя направо, нижняя налево, а сказка в это время продолжалась… Охотник, значит, вдруг выбегает и…
Прямо в зайчика стреляет!
Тут у меня прямо сердце проваливалось. Я не мог понять, как же это получается. Почему этот свирепый охотник стреляет прямо в зайчика? Что зайчик ему сделал? Что он, первый начал, что ли? Ведь нет! Ведь он же не задирался? Он просто вышел погулять! А этот прямо, без разговоров:
Из своей тяжелой двустволки! И тут из меня начинали течь слезы, как из крана. Потому что раненный в живот зайчик кричал: