Заграничный пароход отходил в шесть часов вечера. Решено было тронуться в путь в четыре.
Тёма, стараясь соблюдать равнодушный вид, бросая украдкой растроганные взгляды кругом, незаметно юркнул в калитку и пустился к гавани.
Данилов уже озабоченно бегал от дома к лодке.
Тёма заглянул внутрь их общей красавицы – белой с синей каемкой лодки с девизом «Вперед» и увидел там всякие кульки.
– Еда, – озабоченно объяснил Данилов. – Где же Касицкий?
Наконец, показался и Касицкий с какой-то паршивой собачонкой.
– Да брось! – нетерпеливо проговорил Данилов.
Касицкий с сожалением выпустил собаку.
– Ну, готово! Едем.
Тёма с замиранием сердца прыгнул в лодку и сел на весло.
«Неужели навсегда?» – пронеслось у него в голове и мучительно сладко где-то далеко-далеко замерло.
Касицкий сел на другое весло. Данилов – на руль.
– Отдай! – сухо скомандовал Данилов матросу.
Матрос бросил веревку, которую держал в руке, и оттолкнул лодку.
– Навались!
Тёма и Касицкий взмахнули веслами. Вода быстро, торопливо, гулко заговорила у борта лодки.
– Навались!
Гребцы сильно налегли. Лодка помчалась по гладкой поверхности гавани. У выхода она ловко вильнула под носом входившего парохода и, выскочив на зыбкую, неровную поверхность открытого моря, точно затанцевала по мелким волнам.
– Норд-ост! – кратко заметил Данилов.
Весенний холодный ветер срывал с вёсел воду и разносил брызги.
– Навались!
Весла, ровно и мерно стуча в уключинах, на несколько мгновений погружались в воду и снова сверкали на солнце, ловким движением гребцов обращенные параллельно к воде.
Отъехав версты две, гребцы по команде Данилова подняли весла и сняли шапки с вспотевших голов.
– Черт, пить хочется, – сказал Касицкий и, перегнувшись, зачерпнул двумя руками морской воды и хлебнул глоток.
То же самое проделал и Тёма.
– Навались!
Опять мерно застучали весла, и лодка снова весело и легко начала резать набегавшие волны.
– К вечеру разыграется, – заметил Данилов.
– О-го, рвет, – ответил Касицкий, надвигая чуть было не сорвавшуюся в море шапку.
– Экая красота! – проговорил немного погодя Данилов, любуясь небом и морем. – Посмотрите на солнце, как наседают тучи! Точно рядом день и ночь. Там все темное, грозное; а сюда, к городу, – ясное, тихое, спокойное.
Касицкий и Тёма сосредоточенно молчали.
Тёма скользнул глазами по сверкавшему вдали городу, по спокойному, ясному берегу, и сердце его тоскливо сжалось: что-то теперь делают мать, отец, сестры?! Может быть, весело сидят на террасе, пьют чай и не знают, какой удар приготовил он им. Тёма испуганно оглянулся, точно проснулся от какого-то тяжелого сна.
– Что, может, назад пойдем, Карташёв? – спросил спокойно Данилов, наблюдая его.
«Назад?!» – радостно рванулось было сердце Тёмы к матери. А мечты об Америке, а гимназия, экзамены, неизбежный провал…
Тёма отрицательно мотнул головой и угрюмо молча налег на весло.
– Пароход! – крикнул Касицкий.
Из гавани, выпуская клубы черного дыма, показался громадный заграничный пароход.
– Пойдем потихоньку навстречу.
Лодка сделала красивый полукруг и медленно пошла навстречу.
Из гавани, выпуская клубы черного дыма, показался громадный заграничный пароход.
Пароход приближался. Уже можно было разобрать толпу пассажиров на палубе!
«Через несколько минут мы уже будем между ними», – мелькнуло у каждого из друзей.
– Пора!
Все было наготове.
Согласно законам аварий, Касицкий выстрелил два раза из револьвера, а Данилов выбросил специально приготовленный для этого случая белый флаг, навязанный на длинный шест.
Тяжелое чудовище летело совсем близко, высоко задрав свои могучие борта, и гул машины явственно отдался в ушах беглецов, обдав их запахом пара и перегорелого масла.
Лодку закачало во все стороны.
Ура! Их заметили. Целый ворох белых платков замахал им с палубы. Но что ж это? Зачем они не останавливаются?
– Стреляй еще! Маши платком.
Друзья стреляли, махали и кричали как могли.
Увы! Пароход уж был далеко и все больше и больше прибавлял ходу.
Разочарование было полное.
– Они думали, – проговорил огорченно Тёма, – что мы им хорошей дороги желаем.
– Я говорил, что все это ерунда, – сказал Касицкий, бросая в лодку револьвер. – Ну кто, в самом деле, нас возьмет?!. Кто для нас остановится?!
Уныло, хотя и быстро было возвращение обратно. Норд-ост был попутный.
– Надо обдумать… – начал было Данилов.
– Ерунда! Ни в какую Америку я больше не поеду, – сказал Касицкий, когда лодка пристала к берегу. – Все это чушь.
– Ну, вот уж и чушь, – ответил сконфуженно Данилов.
– Да, конечно, чушь, и пора понять это.
Тёма грустно слушал, задумчиво смотря вслед так коварно изменившему пароходу.
– Надо обдумать…
– Как выдержать экзамены, – фыркнул Касицкий и, нахлобучив шапку, пожав наскоро руки друзьям, быстро пошел в город.
– Духом упал. Все еще можно поправить, – грустно докончил Данилов.
– Прощай, – ответил Тёма и, пожав товарищу руку, тоже побрел домой.
Да, не выгорела Америка! С одной стороны, конечно, приятно опять увидеть мать, отца, сестер, братьев, с которыми думал уже никогда, может быть, не встретиться, но, с другой стороны, тяжело и тоскливо вставали экзамены, почти неизбежный провал, все то, с чем, казалось, было уже навсегда покончено.
Да, жаль, – а хороший было придумали выход.
И Тёма от души вздохнул.
Когда после Пасхи в первый раз собрались в класс, все уже перемололось, и Касицкий не удержался, чтобы в веселых красках не передать о неудавшейся затее. Тёма весело помогал ему, а Данилов только снисходительно слушал.
Все смеялись и прозвали Данилова, Касицкого и Тёму «американцами».
Подошли и экзамены.
Несмотря на то, что Тёма не пропускал ни одной церкви без того, чтобы не перекреститься, не ленился за квартал обходить встречного батюшку, или в крайнем случае при встрече хватался за левое ухо и скороговоркой говорил: «Чур, чур не меня!», или усердно на том же месте перекручивался три раза, – дело, однако, плохо подвигалось вперед.
Дома тем не менее Тёма продолжал взятый раньше тон.
– Выдержал?
– Выдержал.
– Сколько поставили?
– Не знаю, отметок не показывают.
– Откуда ж ты знаешь, что выдержал?
– Отвечал хорошо…
– Ну, сколько же, ты думаешь, тебе все-таки поставили?
– Я без ошибки отвечал…
– Значит, пять?
– Пять! – недоумевал Тёма.
Экзамены кончились. Тёма пришел с последнего экзамена.
– Ну?
– Кончил…
Опять ответ поразил мать какою-то неопределенностью.
– Выдержал?
– Да…
– Значит, перешел?
– Верно…
– Да когда же узнать-то можно?
– Завтра, сказали.
Назавтра Тёма принес неожиданную новость, что-он срезался по трем предметам, что передержку[25] дают только по двум, но если особенно просить, то разрешат и по трем. Это-то последнее обстоятельство и вынудило его открыть свои карты, так как просить должны были родители.
Тёма не мог вынести пристального, презрительного взгляда матери, устремленного на него, и смотрел куда-то вбок.
Томительное молчание продолжалось довольно долго.
– Негодяй! – проговорила наконец мать, толкнув ладонью Тёму по лбу.
Тёма ждал, конечно, сцены гнева, неудовольствия, упреков, но такого выражения презрения он не предусмотрел, и тем обиднее оно ему показалось. Он сидел в столовой и чувствовал себя очень скверно. С одной стороны, он не мог не сознавать, что все его поведение было достаточно пóшло; но, с другой стороны, он считал себя уже слишком оскорбленным. Обиднее всего было то, что на драпировку в благородное негодование у него не хватало материала, и, кроме фигуры жалкого обманщика, ничего из себя и выкроить нельзя было. А между тем какое-то раздражение и тупая злость разбирали его и искали выхода. Отец пришел. Ему уже сказала мать.
– Болван! – проговорил с тем же оттенком пренебрежения отец. – В кузнецы отдам…
Тёма молча высунул ему вдогонку язык и подумал: «Ни капельки не испугался». Тон отца еще больше опошлил перед ним его собственное положение. Нет! Решительно ничего нет, за что бы уцепиться и почувствовать себя хоть чуточку не так пошло и гадко! И вдруг светлая мысль мелькнула в голове Тёмы: отчего бы ему не умереть?! Ему даже как-то весело стало от мысли, какой эффект произвело бы это. Вдруг приходят, а он мертвый лежит. Вот тогда и сердись сколько хочешь! Конечно, он виноват – он понимал это очень хорошо, но он умрет и этим вполне искупит свою вину. И это, конечно, поймут и отец и мать, и это будет для них вечным укором! Он отомстит им! Ему ни капли их не жалко, – сами виноваты! Тёма точно снова почувствовал презрительный шлепок матери по лбу. Злое, недоброе чувство с новой силой зашевелилось в его сердце. Он злорадно остановил глаза на коробке спичек и подумал, что такая смерть была бы очень хороша, потому что будет не сразу и он успеет еще насладиться чувством удовлетворенного торжества при виде горя отца и матери. Он занялся вопросом, сколько надо принять спичек, чтоб покончить с собой. Всю коробку? Это, пожалуй, будет слишком много, он быстро умрет, а ему хотелось бы подольше полюбоваться. Половину? Тоже, пожалуй, много. Тёма остановился почему-то на двадцати головках. Решив это, он сделал маленький антракт, так как, когда вопрос о количестве был выяснен, решимость его значительно ослабела. Он в первый раз серьезно вник в положение вещей и почувствовал непреодолимый ужас к смерти. Это было решающее мгновение, после которого, успокоенный каким-то подавленным сознанием, что дело не будет доведено до конца, он протянул руку к спичкам, отобрал горсть их и начал потихоньку, держа руки под столом, осторожно обламывать головки. Он делал это очень осторожно, зная, что спичка может вспыхнуть в руке, а это иногда кончается антоновым огнем[26]. Наломав, Тёма аккуратно собрал головки в кучку и некоторое время с большим удовольствием любовался ими в сознании, что их проглотит кто угодно, но только не он. Он взял одну головку и попробовал на язык: какая гадость!