Ознакомительная версия.
— Мира Александровна, крошки у вас сыплются на пол, потом придут мыши, а вам же мыши, наверное, не очень нравятся?
Вежливо сказал, приветливо.
А она почему-то замолчала, печенье больше не ест, в руке держит и странно на меня смотрит.
Только губы у нее дрожат.
Потом она печенье на стол аккуратно положила и говорит:
— Павел, сколько можно?
…Третий человек говорит мне, что я веду себя как старик. Что я все стремлюсь держать под контролем.
— Это неестественно в твоем возрасте! — горячилась Мира, постепенно повышая голос. — Тебе тринадцать лет! Ты должен прогуливать уроки, пытаться тайком курить за школой, хамить взрослым, раскидывать по дому грязные носки и…
Вот если я еще буду раскидывать по дому грязные носки, тут начнется конец света. Так я и сказал.
А Мира вдруг как хлопнет по столу ладонью:
— Да перестань ты изображать из себя всехнего папу! Хватит! Взрослая тут я! Я за все отвечаю! Расслабься уже, просто живи!
А я не могу, когда на меня орут. И я так устал всем улыбаться.
— Что вы на меня орете? — заорал я в ответ. — Вот вы все время на работу опаздываете — я же к вам не лезу! Мне тоже много чего не нравится! Я же вас не переделываю! И вы ко мне не лезьте! Не нравится, ну и…
Я чуть не сказал: «…ну и валите отсюда!»
Вовремя остановился.
Только печенье взял и зашвырнул куда-то в угол кухни.
Потом мы немного постояли друг против друга. А потом сели к столу.
— Ну? — сказала Мира.
Я только вздохнул.
— Еще чаю будешь?
Мы просидели на кухне полночи.
— Когда я маленькая была, очень любила в окна заглядывать. Мне казалось, что там совсем иная жизнь, не такая, как у нас дома. Хотя у нас была вполне нормальная семья, ничего особенного. И еще мне очень нравились оранжевые занавески. Бредешь зимой из школы после второй смены — темно, холодно, а у кого-то сквозь оранжевые эти занавески свет на синюю заледеневшую улицу пробивается — теплый-теплый. И я думала: вырасту — заведу себе такие занавески. Чтоб идти домой и видеть издалека, как они светятся… И еще думала, что будет у меня все как у людей: муж, сын… и оранжевые занавески. Комплекта не получилось. — Мира грустно улыбнулась.
— Я тоже мечтал, что у нас будет как у всех, думал, мама выйдет однажды замуж…
— За Гулькиного папу?
— Да нет, у Гульки же не было никогда папы. Ну, то есть, в смысле…
— Угу, понятно, в каком смысле.
И тут я неожиданно рассказал про Кемаля. Так долго никому не хотел рассказывать, а Мире почему-то рассказал. Может быть, просто устал в себе это держать.
Ух как Мира рассердилась! Сказала, что я слишком много на себя беру. И что Гуль — не моя собственность. И что Гуль имеет право знать про себя все. И что не мне это решать. Правда, сердилась Мира почти шепотом, мы вообще разговаривали тихо.
А я сперва пытался спорить.
— Да зачем он нам нужен? Вот приезжал мой отец. Алексашин. Так кто он мне? Чужой дядька. Посмотрел на него — ничего в душе не дрогнуло, честное слово.
— Человеку нужны корни. Ты станешь старше — поймешь. Это в детстве кажется, что ты сам по себе и в центре вселенной. А потом видишь: ты связан с другими людьми тысячами ниточек, тут связан, там… И каждая такая нитка, если она оборвана, взрослым человеком воспринимается как очень горькая потеря. Я вот ругаю себя, что не расспрашивала своего деда ни о чем. Он умер, когда мне было всего двенадцать, и мне казалось — мир незыблемо так устроен: я, родители, дед… Сейчас о стольком бы спросила у него, а поздно.
— У нас-то с корнями все нормально! — гордо сказал я.
— Как будто ты знаешь свои корни! Кто у тебя? Мама и бабушка. И всё.
Нет, не всё.
Был еще профессор Тирсов, раскапывавший скифские курганы. Наш прадедушка. Была Лидия Сергеевна, Лидочка, наша прабабушка. Странно на самом деле называть ее прабабушкой — ей ведь, наверное, лет было меньше, чем Мире. И погибла она молодой. И еще была, кстати, Зина Соловьева. Тоже наша прабабушка, хотя мы и не родственники. Не было бы ни Гуль, ни меня тут, если бы не Зина.
Глаза у Миры заблестели.
— Да ты что? Это правда? Так можно ведь тогда много чего узнать! Наверняка в университетских архивах сохранились какие-то материалы о твоем прадедушке. Хотя бы портрет, а может, и еще что-нибудь.
— Разве нас пустят в архивы? Туда, наверное, только студентов или ученых пускают, а мы с вами кто?
— Кто? Люди, которым интересно!
— Мы с вами — просто люди. Мне скажут, что я ребенок. А вы вообще парикмахер, а не ученый.
— Да при чем тут парикмахер?
— Да при том! — сердито сказал я.
Не могу же я сказать Мире, что я считаю… Нет, конечно, у нас всякий труд почетен и все такое. Но все же…
Ну что такое парикмахер? Обслуживающий персонал. Какие у них, у парикмахеров, интересы? Сериалы да любовные романчики. Мира, конечно, хороший человек и, кстати, сериалы не смотрит, некогда ей… Что она читает, я внимания не обращал. Но вряд ли, к примеру, ей будет интересно разговаривать про Стейнбека или Умберто Эко. Я в Умберто Эко тоже мало что понимаю, но я пойму. А парикмахер — это предел. Потолок. Куда ей в архиве работать…
Ничего подобного я говорить не собирался. Но Мира как-то — слово за слово — вытащила из меня все это.
Я думал — опять рассердится. А она начала смеяться.
— Дурачок ты, дурачок, — говорит. — Маленький еще дурачок, мусора в голове навалом. Подожди-ка минутку.
Принесла из своей комнаты папку.
— Вот, смотри, если тебе так важны бумажки с печатями!
И кладет передо мной картонную книжечку. А там написано, что Мира Александровна Гуренкова… названного университета… социологический факультет… Гербовая печать.
Я на нее смотрю, баран бараном.
— А почему тогда вы парикмахером работаете?
— А нравится мне! — Мира пожала плечами. — Учиться на социолога было интересно, а потом…
— Парикмахером, что ли, интереснее? — хмыкнул я.
— И нечего хмыкать. Знаешь, как нудно жить, когда у тебя многомесячный проект — и психуешь ты из-за него, и сроки поджимают, а он все тянется, тянется, конца-края нет, тягомотина такая… А у меня каждый день несколько раз — начатое и полностью завершенное дело. И красиво получается. Приходит ко мне тетка: волосы сосульками, от корней все пегое, лицо скучное, глаза тусклые. А через два часа — куда что делось. Веришь — и глаза начинают блестеть, и плечи тетка расправляет. И идет тетка домой — и кажется ей, что она почти Мерилин Монро.
Надо же, как далеко от архивов мы забрели.
— Хорошо, — вернулся я к началу разговора. — С архивами мы, допустим, разберемся. А дальше, посмотрите: кто наши с Гуль предки? Вот Тирсов, например. Это его дом. Вон там древняя груша у забора растет, так он с нее плоды, наверное, ел. Сто лет назад. Мы тут сидим, на этой кухне, и может быть, он так же сидел. И эти стены его видели…
Я запнулся, подумав, что где-то там, в темном углу у стены, возможно, сидит и слушает нас Аристарх, и уж он-то точно видел моего прадеда. С Аристархом у меня были отношения, как с Дедом Морозом — я и верил в него, и не верил.
— А этот турецкий скрипач, он всего неделю с мамой общался. И больше ни разу даже не видел! И она его. Какое ему дело до моей сестры? У него своя жизнь, у нас своя.
— А за сестру решать — ты имеешь право? Она вырастет, не зная, кто ее отец.
Наверное, это справедливо. Просто пока Гуль маленькая, мне трудно представить, что она станет взрослой женщиной и захочет знать о себе больше.
— Тогда я ей и расскажу. Когда вырастет.
— Паша, ты глупый? Что ты ей расскажешь? Ник в скайпе назовешь или даже имя? Ник сто раз сменится, а к имени нужна фамилия, адрес нужен… Нужен нормальный человеческий контакт! И потом, подумай, как этот Кемаль там нервничает — у него дочь, а он не может с ней увидеться, не может узнать, как она сейчас живет: ты комп вырубил, и привет.
— А он понятия не имеет, что у него дочь. Мама ему не сказала. И я не сказал!
Мира всплеснула руками:
— Час от часу не легче!
Словом, уговорила меня Мира Кемалю еще разок по скайпу позвонить. А потом вдруг спрашивает:
— Лет-то ему сколько, этому скрипачу?
И я сказал, что двадцать восемь.
— Надо же, — обрадовалась Мира. — Я его старше, мне тридцать. Вот и хорошо, а то со взрослым дяденькой мне было бы разговаривать страшно. Вдруг, думаю, ему лет пятьдесят, он лысый, умный и сердитый.
Мне даже в голову не приходило, что взрослые могут бояться каких-то еще более взрослых, я думал, взрослые — монолит, все заодно.
А когда мы, уходя с кухни, выключили свет, из того угла, куда я в сердцах зашвырнул кусок печенья, раздался торопливый шорох. Может, надо там молока оставлять?
— Я немного полежу; Лялька, — говорит Гуль, Гуль болеет. Мы в доме одни. За окном день, но почти темно.
Ознакомительная версия.