Потом бросает Данилов. У него – промах.
– С мизинчика! – снова кричит Ворона и опять вбивает нож.
Сделав несколько удачных бросков, он разницу прощелкивает Данилову по лбу крепкими, звонкими щелчками. Широкоплечий Данилов, нагнув голову, тупо смотрит в пол, при каждом щелчке вздрагивает и моргает.
В классе не шумно, но и не тихо, – голоса сливаются в неровный гул…
Заходит воспитатель… Он нюхает воздух, замечает дым и спрашивает:
– Кто курил?
Никто не отвечает.
– Класс будет записан, – объявляет халдей и выходит.
После его ухода игры прекращаются, все начинают скулить на тройку, сидящую у печки. Те в свою очередь огрызаются на играющих в очко.
Золотушный камчадал Соколов, по кличке Пьер, кончив чтение, подходит к играющим в шахматы и начинает приставать к Воробью.
– Уйди, – говорит Воробей.
– Никак нет-с, – отвечает Пьер.
– В зубы дам.
– Дай-с.
Но щуплый Воробей в зубы не дает, а углубляется в обдумывание хода.
Пьеру становится скучно, он садится за парту и, пристукивая доской, начинает петь:
Спи, дитя мое родное,
Бог твой сон хранит…
Твоя мама-машинистка
По ночам не спит.
Брат ее убит в Кронштадте,
Мальчик молодой…
В это время в классе появляется Викниксор. Все вскакивают. Картежники украдкой подбирают рассыпавшиеся по полу карты, а Янкель, не успевший спрятать папиросу, тушит ее носком сапога.
Вместе с Викниксором в класс вошел здоровенный детина, одетый в узкий, с золотыми пуговицами, мундирчик… Мундир у детины маленький, а сам детина большой, поэтому рукава едва доходят ему до локтя, а на животе отсутствует золотая пуговица и зияет прореха.
– Новый воспитанник, – говорит Викниксор. – Мстислав Офенбах… Мальчик развитой и сильный. Обижать не будете… Правда, мальчик?
– У-гу, – мычит Офенбах таким басом, что не верится, будто голос этот принадлежит ему, а не тридцатилетнему мужчине.
– Мальчик, – насмешливо шепчет кто-то, – ничего себе мальчик. Небось сильнее Цыгана…
Когда Викниксор уходит, все обступают новичка.
– За что пригнали? – любопытствует Япошка.
– Бузил… дома, – басит Офенбах. – Меня мильтоны вели, так бы не пошел.
Он улыбается. Улыбка у него детская, не подходящая к мужественному, грубому лицу… Сразу все почему-то решают, что Офенбах хотя и сильный, но не злой.
– Сколько тебе лет? – спрашивает Цыган, уже почуявший в новичке конкурента по силе.
– Четырнадцать, – отвечает Офенбах. – Сегодня как раз именинник… Это мне мамаша подарочек сделала, что пригнала сюда.
Он осматривает серые стены класса и грустно усмехается.
– Ничего, – говорит Японец. – Подарочек не так уж плох… Сживемся.
– Неужели тебе четырнадцать лет? – задумчиво говорит Янкель. – Четырнадцать лет, а вид гужбанский – прямо купец приволжский какой-то.
– И верно, – говорит Воробей. – Купец…
– Купец, – подхватывает Горбушка.
– Купец, – ухмыляется Офенбах, не ведая, что получает эту кличку навеки.
– А что это у тебя за полупердончик? – спрашивает Янкель, указывая на мундир.
– Это – кадетская форма, – отвечает Купец. – Я ведь до революции в кадетском учился. В Петергофском, потом в Орловском.
– Эге! – восклицает Янкель. – Значит, благородного происхождения?
– Да, – отвечает Купец, но без всякой гордости, – благородного… Отец мой офицер, барон остзейский… Фамилия-то моя полная – Вольф фон Офенбах.
– Барон?!. – ржет Янкель. – Здорово!..
– Да только жизнь-то моя не лучше вашей, – говорит Купец, – тоже с детства дома не живу.
– Ладно, – заявляет Япошка. – Пускай ты барон, нас не касается. У нас – равноправие.
Потом все усаживаются к печке.
Купец садится, как индейский вождь, посредине на ломаный табурет.
Он чувствует, что все смотрят на него, самодовольно улыбается и щурит и без того узкие глаза.
– Значит, ты тово… кадет? – спрашивает Янкель.
– Кадет, – отвечает Купец и, ухмыляясь, добавляет: – Бывший.
Несколько мгновений длится молчание. Потом Мамочка тонким, пискливым голосом спрашивает:
– У вас ведь все князья да бароны обучались… Да?
– Фактически, – басит Купец, – все дворянского звания. Не ниже.
– Ишь ты, – говорит Воробей. – Князей, значит, видел. За ручку, может быть, здоровался.
– И не только князей. Я и самого Николая видел.
– Николая? – восклицает Горбушка. – Царя!
– Очень даже просто. Он к нам в корпус приезжал, а потом я его часто видел, когда в дворцовой церкви в алтаре прислуживал. Эх, жисть тогда была – малина земляничная!..
Купец вздыхает:
– Просвирками питался!
– Просвирками?
– Да, просвирками, – говорит Купец. – Вкусные просвирки были в дворцовой церкви, замечательные просвирки. Напихаешь их, бывало, штук двадцать за пазуху, а после с товарищами жрешь. С маслом ели. Вкусно…
Он мечтательно проводит рукою по лбу и снова вздыхает:
– Только засыпался очень неприятно!
– Расскажи, – говорит Японец.
– Расскажи, расскажи! – подхватывают ребята.
И Купец начинает:
– Обыкновенно я, значит, в корпус таскал просвирки, – там их и шамали… А тут пожадничал, захватил маслица, думаю – в алтаре, где-нибудь в ризнице, позавтракаю. Ну вот… На амвоне служба идет, дьякон «Спаси, господи, люди…» запевает, а я перочинный ножичек вынул и просвирочки разрезаю. Нарезал штук пять, маслом намазал, склеил, хотел за пазуху класть, а тут, значит, батюшка, отец Веньямин, входит, чтоб ему пусто… Ну я, конечно, все просвирки на блюдо и глаза в потолок. А он меня на дворцовую кухню за кипятком для причастия посылает. Прихожу оттуда с кипятком – нет просвирок, унесли уже. Сдрейфил я здорово. Все сидел в ризнице и дрожал. А потом батя входит. В руках просвирка. Рука трясется, как студень. «Это что такое? – спрашивает. – А?» Ну, безусловно, меня в три шеи, и в корпусе, в карцере, двое суток пропрел. Оказывается, батя Николаю, самодержцу всероссийскому, стал подавать просвирку, а половинка отклеилась – и на пол… Конфузу, говорят, было… Потеха!
Ребята хохочут. В это время трещит звонок.
– Спать хряемте, – говорит Воробей.
– Что это? – удивляется Купец. – Так рано спать?
– Да, – отвечает Японец. – У нас законы суровые. Хотя не суровее, конечно, кадетских, а все-таки…
В спальне вспоминают, что Купец не получил от кастелянши постельное белье. Кастелянша работает до шести часов, и позже белье не получить.
– Пустяки, – говорит Японец. – Соберем с бору по сосенке… Выспится.
Коек пустых много, собирают белье: кто подушку, кто одеяло, кто простыню дает. Из подушек делают матрац, и постель у Купца получается не хуже, чем у других.
Купец укладывается, завертывается в серое мохнатое одеяло и басит:
– Спокойной ночи, робя!
Потом засыпает, храпит, как боров, и не слышит приглушенных разговоров ребят, которые тянутся за полночь…
Утром дежурный проходит по спальне, звонит в серебристый колокольчик. Воспитанники вскакивают, быстро одеваются и бегут в умывальню. Когда вся спальня уже на ногах, все постели убраны, одеяла сложены вчетверо и лежат на подушках, дежурный замечает, что новый воспитанник четвертого отделения спит.
Дежурный – первоклассник Козлов, маленький, гнусавый, – бежит к офенбаховской кровати и звонит над самым ухом Купца. Тот просыпается, вскакивает и недоумевающе смотрит в лицо дежурного.
– Ты чего, сволочь?
– Вставай, пора… Все уже встали, чай идут пить.
Купец скверно ругается, снова залезает под одеяло и поворачивается спиной к Козлову.
– Да вставай же! – тянет Козел.
Ему попадет, он получит запись в «Летопись», если не все воспитанники будут разбужены.
– Вставай, ты… – гнусит он.
Купец внезапно вскакивает, сбрасывает с себя одеяло и с размаху ударяет Козла по щеке. Козел взвизгивает, хватается за щеку и, выбегая из спальни, кричит:
– Накачу! Будешь драться, сволочь!
Но жаловаться Козел не идет – фискалов в Шкиде не любят.
Через минуту Козел возвращается в спальню с Японцем, призванным для воздействия на Купца.
– Эй, барон, вставай! – говорит Японец, дергая Купца за плечо.
Купец высовывает голову из-под одеяла.
– Пошли вы подальше, а не то…
Но он уже проснулся.
– Что будите-то? – хмуро басит он. – Который час?
– Восемь, начало девятого, – отвечает Японец.
– Черт, – тянет Купец, но уже добродушно. – Раненько же вас поднимают. У нас в корпусе и то полдевятого зимой будили.
– Ладно, – говорит Японец, – вставай.
– А я вот раз дядьку избил, – вспоминает Купец. – Кузьмичом звали. Уж зорю проиграли, а я сплю… Он меня будит. А я ему раз – в ухо…
Купец мечтательно улыбается и высовывает из-под одеяла ноги.
– Идем умываться, – говорит Японец, когда Купец, напялив мундирчик, застегивает сохранившиеся на нем золотые пуговицы.
В умывальне домываются лишь два человека. Костец стоит у окна и отмечает в тетрадке птичками вымывшихся.