(Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай!.. Байрон). (Строки эти Пушкин поставил эпиграфом к восьмой главе романа «Евгений Онегин»).
Я аккуратно перевернул его, и на меня в упор уставился хмурый Эйнштейн, словно вопрошая, ну, что, мол, прав я в своей хмурости?.. Да, старик, ты прав!.. И мне вспомнились его слова о том, что стыдно должно быть тому, кто пользуясь чудесами науки, воплощенными в обыкновенном радиоприемнике, ценит их так же мало, как корова те чудеса ботаники, которые она жует. Да, корова не ценит чудес ботаники — и тут, старик, ты прав!.. И пусть, пусть она подавиться ими!..
— Поздновато, — заметила мама, глянув на ходики.
— Да так, мам, вышло.
— А ты что, уже выучил? — спросила она, заметив, что я срываю бумажки.
— Выучил.
— Все?
— Все.
— Ловко… А тебе Валя дважды звонила.
Я замер в дверях.
— И что?
— Первый раз ничего, просто спросила, где ты. Я думала, ты с ней, — сказала мама, пытаясь разглядеть меня в сумраке. — А второй раз просила передать, что слышала тебя и что отвечает тем же. Я ничего не поняла, а ты?
— Я понял, — хрипло сказал я.
Не спеша я ушел в ванную, заперся, общипал зеркальце, похожее на ромашку, точно последний раз гадая, любит или не любит, скомкал все бумажки и бросил их в унитаз. Когда шумно хлынула вода и белые лепестки замелькали в пене, не желая уноситься, у меня задергалось горло, и я, вцепившись зубами в рукав, зарыдал пуще прежнего.
Эта ночь была тяжелой.
Едва найдя силы раздеться, я бухнулся на диван вниз лицом и, кое-как укрывшись одеялом, замер.
Я убеждал себя, что Валя мерзкая, гадкая и непутевая, но сердце горело и жгло. Поняв, что его, как аккумулятор, сразу не отключить, я решил посадить его и давай перебирать по косточкам всю нашу дружбу, выискивая новые обманы и притворства и даже нарочно кое-что искажая…
Зашла мама, тихонько окликнула меня, пощупала холодный лоб, поправила одеяло и некоторое время постояла надо мной — что-то неладное ей все-таки, видно, почуялось. Ушла, и они с отцом громко зашептались. Отец, похохатывал, шутя над мамиными тревогами и, видимо, все радуясь, что избежал тюрьмы. Когда трещали цокольные панели, он страдал, а у меня трещит грудная клетка — он веселится! Для него какая-то гостиница дороже сына! За сына не посадят!.. Мама, а ты-то, со своей бесцеремонностью, почему не объяснишь ему, что с сыном ЧП! Ну, так пропади все пропадом! От приступа нестерпимой тоски в мозгу моем что-то судорожно-коротко замкнулось, и я куда-то провалился, повиснув между бредом и явью…
И началась карусель!
Словно кто-то разрезал, как кинопленку, последние десять дней моей жизни на куски, перепутал их, добавил своих, склеил как попало, окунул в фантастические чернила и с издевкой прокрутил передо мной… Вот мы у Шулина в подполье заполняем с Валей анкету, к нам врывается Толик-Ява на своем драндулете, Валя прыгает к нему, и они под хохот моего отца носятся перед нашим домом… А вот я что-то долблю огромным ломом, долблю-долблю что есть сил, появляется отец и кричит, что я, негодяй, разбиваю его цокольную панель!..
Очнулся я в седьмом часу.
Какие-то секунды я не понимал, что со мной случилось, потом все воскресло. Я испуганно вскочил и выглянул в коридор. Дверь в гостиную заперта, в кухне тишина. Суббота, мать с отцом спят. Прекрасно! Я не хотел их видеть сейчас, ни в коем случае!
Через пять минут я уже плелся в сторону Гусиного Лога, зябко подняв воротничок куртки и зажав под мышкой папку с неизвестно какими учебниками. Сердце мое было пустым и холодным, как выеденная консервная банка, и даже, кажется, гремело, а голова лихорадочно вырабатывала программу жизни… Никаких бросаний школ! И Лена подождет! А будет так: кончаю школу, кончаю институт, параллельно научная работа, связанная с космосом, потом — полет к Марсу в качестве инженера-радиотехника, потом… потом жизнь подскажет. Вот так примерно. Извини, Шулин, что я вдруг перемахнул тебя в расчетах, но кирилломефодика в том, что земля сейчас мала для меня!
У поворота на «Авга-стрит» торчала колонка. Я ополоснул лицо, напился и потопал вниз. Я знал, что мне делать через годы, но не знал, что делать сегодня и завтра, через которые, к сожалению, нельзя было перешагнуть сразу в то возвышенно-белоснежное время. А вот Авга знал, у него был более детальный план.
Малоросло-широкоплечий Шулин в одних трусах делал зарядку у крыльца, когда я возник в калитке. Он как присел с поднятыми руками, так и остался сидеть, точно сдаваясь. Я подошел к нему и бодро сказал:
— Привет!
— Привет! — выпрямляясь и не спуская с меня настороженных глаз, ответил Шулин. — Ты чего?
— Как чего? В школу.
— А-а, — протянул он. — Заходи.
На плитке булькал чайник. На столе стояла кружка, на которой аппетитным мостом лежал кусок черного хлеба, намазанный маслом. У меня скрипнули зубы — я не ел почти сутки. Авга перехватил мой голодный взгляд, снял чайник, поставил на плитку сковороду, нарезал туда сала, воровато принес откуда-то из горницы четыре яйца и разбил их в зашкворчавшее сало. Впервые в жизни я так алчно, глотая слюну, наблюдал за кухонными операциями, мысленно уже до блеска вылизывая языком тарелку после еды.
Два яйца, да еще с салом, от которого меня дома вырвало бы, я уничтожил одним духом. Авга отделил еще одно от своей порции. Я проглотил и это и принялся за чай.
— Ты где ночевал? — шепотом спросил Шулин.
— Дома.
— Не ври.
— Дома…
Больше мы не обронили ни слова, лишь когда вышли на улицу, Авга опять спросил:
— Где же ты все-таки ночевал?
— Честное слово, дома.
— Что же тогда?
И я рассказал ему все про Валино предательство.
Шулин не стал ни сочувственно вздыхать, ни успокаивать, а просто заключил:
— Вот тебе и «сын свинью»!
Потом он достал шпаргалки, повертел их и зло швырнул в канаву, промытую недавним ливнем.
Авга, мой Авга!..
Мы приближались к дому, и я с болезненной тревогой стал еще издали посматривать на наш балкон, словно не час назад, а очень давно покинул отчий кров, проскитался где-то и теперь не знаю, живы ли родители. Я вроде и глаз не отводил, но мать с отцом появились на балконе как-то вдруг. Улыбаются и машут нам. Забеспокоились, что меня нет, а надо беспокоиться тогда, когда я есть. Я помахал им рукой и отвернулся.
Новая волна горечи захлестнула меня — я внезапно понял, что мне стало в родителях чего-то не хватать и главное — какого-то сверхпонимания. Я собирался бросить школу — они не заподозрили, меня чуть не убили в несостоявшейся драке — они не догадались, у меня катастрофа с Валей — им хоть бы хны!.. Конечно, откуда им знать, если я молчу, но родители должны чувствовать так, без слов… Ясновидцами и волшебниками должны быть родители!.. Это почти фантастика, но что поделаешь, если я этого хотел!..
В сквере, где недавно было заснеженно и пусто и где сейчас сквозила зелень и густо шли люди, я вспомнил тех двух девчонок, спаянных транзистором, и опять ко мне мучительным эхом вернулась Валя. Нет, это не затмение, как говорила Нэлка Ведьманова, тут дело не в секундах, а в вечности… И из любви, как из глубины, нельзя видно, сразу вынырнуть, не пострадав от кессонной болезни. И вот я болел. Мое взвинченное воображение вдруг сочинило какие-то странные русско-английские стихи, и я не заметил, как произнес их:
Сказал я соловью:
— I love you.
Пропел мне соловей:
— Get away!
— Да, упорхнула птичка, — со вздохом заметил Шулин. — Но у тебя же Лена осталась.
— Посмотрим, Авга, еще не вечер.
На всех улицах и перекрестках мне мерещились блестящие «Явы» с легкими девичьими фигурками в красных брюках на заднем сиденье, и мое сердчишко то и дело вздрагивало. И даже подходя к школе, я думал, стоит у садика мотоцикл или нет, и от души желал, чтобы он не стоял, а лежал где-нибудь в кювете, с погнутыми колесами, сломанным рулем и помятым бензобаком, чтобы сам Толик-Ява сидел рядом испуганный, грязный и без шлема, но чтобы Вали при этом не было — пусть она в это время целуется с кем-то третьим… Мотоцикла у крыльца не было.
Еще до звонка выяснилось, что под предлогом форума никто ничего не выучил, и все вдруг насели на комсорга, чтобы он, ярый общественник и умный человек, защитил нас, иначе классу придется туго. Васька возмущался, кричал, что все мы спятили, но, когда начался урок и вошла Клавдия Гавриловна, историчка, которую мы не уважали за ее безжалостность, Забор встал и серьезно заявил, что класс не готов потому-то и потому-то и, чтобы не вспыхнула гражданская война и зря не пролилась братская кровь, он предлагает перенести опрос на вторник и ручается, что во вторник история у нас будет только отскакивать от зубов. Подумав, Клавдия Гавриловна спросила, нет ли добровольцев. Добровольцев не нашлось. Поняв нашу сплоченность, она сказала, что ладно, идет на компромисс, но уж во вторник!.. Класс вольно вздохнул и сразу возлюбил Клавдию Гавриловну.