Он взял Матиуша на руки и отнес в камеру.
А на ночь привели в его камеру заключенного, как будто в помощь больному. Во время вечернего обхода в камеру заглянул начальник тюрьмы.
— А тут кто?
— Тот мальчик, новый заключенный.
— А почему не один?.
— Потерял сознание после порки.
— Покажи.
Подняли рубаху, показали плечи Матиуша при тусклом свете фонаря.
— Ничего, привыкнет. Кандалы можешь с него снять. Никуда не убежит.
Усмехнулся и вышел.
— Эй, парень, — сказал заключенный, — не притворяйся. Тебе же не больно.
— Ой, больно! — застонал Матиуш, он боялся ловушки.
— Брось дурить, тебя ведь только разрисовали. Надзиратель велел тебе молчать, чтобы начальник не узнал. Если делать все, как они велят, тут никто и году бы не прожил. Приходится идти на всякие хитрости. Для слабых и больных у нас корзины полегче, вместо плетей краска. Мы по голосу знаем, кто кричит от боли, а кто по подсказке. Посидишь тут, много кое-чего узнаешь. За что тебя посадили?
— За большие преступления. Я хотел дать детям права, и из-за этого погибло много людей.
— Сколько, трое, четверо?
— Больше тысячи.
— Так, так, сынок, часто так бывает, что человек хочет одно, а получается совсем другое. И я был когда-то маленьким, ходил в школу, читал молитву, а отец, возвращаясь с работы, приносил мне конфеты. Никто не родится в кандалах. Только люди заковывают тебя в железо.
Словно в подтверждение этих слов, он брякнул цепью.
И Матиуш подумал, засыпая: «Как он странно сказал. То же самое говорил грустный король».
Уж такая была у Матиуша натура, что нигде ему не было плохо, лишь бы узнать что-то новое. Й хоть тюрьма была страшная, первая неделя прошла незаметно. Надзиратель кричал на него «сукин сын» и грозно замахивался плеткой, но ни разу его не ударил. Кандалы с него сняли, и ему даже было немного стыдно, что ему легче, чем другим. И узники казались ему теперь уже не такими страшными. Если кто-нибудь из них говорил грубое слово, его тотчас же обрывали: «Стыда у тебя нет, при ребенке ругаешься, как последний негодяй». Лепили из хлебного мякиша разные игрушки для Матиуша.
— На, сосунок несчастный, поиграй.
Хлеб приходилось долго жевать, чтобы он сделался совершенно мягким и без единой крошки; тогда можно было что-нибудь слепить. Чаще всего заключенные лепили цветы. А Матиуш отдавал им по воскресеньям свои папиросы. И все это было как-то молча и очень хорошо, и, хоть никто не говорил ему об этом, Матиуш знал, что его любят.
«Бедные люди, — думал он. — Живут хуже, чем дикари».
И драки их были странные. Подерутся до крови, но как-то без всякой злости, как будто со скуки и с тоски.
— Одна судьба нас бьет, — услыхал раз Матиуш. Он долго думал, лежа на нарах, что такое судьба. Через неделю сменили ему камеру на лучшую — в ней стояла печь, и потому было не так холодно. Может показаться смешным, что камеры с печами считались лучшими, ведь их никогда не топили. И однако приятнее, когда в углу стоит печь, ведь есть надежда, что ее могут затопить. Некоторые заключенные таскали по кусочку угля, а как горсточку накопят, на что иногда уходило два месяца, растапливают печку — к десяти воскресным папиросам им выдавалось еще семь спичек.
В воскресенье двадцать минут разрешалось разговаривать. Разговаривали чаще всего о кофе:
— Говорят, в этом году будут давать по три куска сахару.
— Десять лет тут сижу, и каждый год так говорят. Может и должны давать три куска, да сами его сжирают, сукины дети.
— Ты чего в воскресенье ругаешься?
— Забыл.
— Так не забывай, подлец.
Как-то начальник тюрьмы уехал на неделю по делам в столицу. Как будто ничего не изменилось, а все радуются: начальник уехал!
Ну и что? Так же носят корзины с углем, так же бренчат цепи, так же свистит плеть и не разрешается разговаривать. Даже точно так же вызывают вечером в канцелярию на порку. А все-таки как-то свободней дышать. И у Матиуша появилась надежда.
Вечером надзиратель накинулся на Матиуша:
— А ты что думаешь, ты лучше других? Думаешь, — ребенок? Тут нет детей, тут все преступники. Кандалы ему сняли, так он, сукин сын, уже заважничал. В канцелярию!
И опять кричал Матиуш: «Ой, больше не буду, ой, больно, больно!», снова лавке досталось так, что все громыхало. Снова надзиратель велел ему притвориться, что он потерял сознание от боли, взял на руки и унес, но не в камеру, а к себе.
— Слушай, малый, только не ври, это что, правда, что ты король?
— Правда.
— Да мне-то все равно, Я не к тому, что король. Ты похож на моего покойного сына. Одна радость была у меня в этой собачьей жизни, и ту Бог взял. А потом началось это всё… Ты вот что, ступай на все четыре стороны… понял? А не то…
И он по привычке хлестнул плетью по воздуху.
— Не то через год начнется чахотка, а там и ноги протянешь. Здесь редко кто пять лет живет. Только шестеро выдержали десять лет. Так это ж парни дубы, не то, что ты, цыпленок. Так что ступай, сосунок, говорю тебе, как отец родной, и помолись там, на свободе, за душу моего сыночка, потому что каторжная молитва и Богу не мила.
Он достал из сундука одежду покойного сына, велел Матиушу переодеться и трижды его поцеловал.
— Такие вот точно у него были глаза, как у тебя, и такая же милая мордашка…
И заплакал.
А Матиуш сам не знает, радоваться ли, что он свободен, не знает, что говорить, что делать.
И так как-то странно ему, будто его отсюда выгоняют. Он обнял надзирателя за шею.
— Пошел вон, — оттолкнул его надзиратель и ударил плетью по лавке так, что даже грохнуло.
Но убежать из камеры легче, чем выйти из крепости, обнесенной высокой стеной и рвом с тройной цепью стражников. Целую неделю надзиратель укрывал Матиуша в каморке под досками, возле бывшей площадки для военных учений. Четыре дня просидел Матиуш в старой сторожевой башне на тюремной стене. Ночи стояли лунные, и бежать было нельзя.
Тут узнал Матиуш, что было после того, как он исчез. Надзиратель заявил в канцелярии, что Матиуш умер во время порки.
— И зачем было так лупить такого щенка? — покривился фельдшер. — А если к суду привлекут?
— А черт его знал, что он такой хилый!
— Нужно было меня спросить. Не знал, потому что ты не санитар. Для того и держат ученого человека, чтобы было у кого спросить.
— Первый раз мне ребенка дали.
— Вот и надо было спросить, как его бить.
— Начальник видел рубцы и ничего не сказал.
— Начальник не учился медицине. Его дело следить за порядком, а за жизнь и здоровье узников я отвечаю перед королем и моими коллегами. Я, брат ты мой, учился у самого профессора Капусты, у санитарного советника Капусты. Лысый был, как колено, а все от ума. Коллегам моим, Вирхову и Дженнеру, уже поставили памятники. А я что? Как задать порку, так каждый делает, как бог на душу положит. А ты потом ломай голову, чтобы бумаги были в порядке!
Фельдшер налил в стакан спирта, выпил, выдохнул и написал:
Такого-то месяца, такого-то числа освидетельствовал труп заключенного…
— Как его звали?
Надзиратель назвал вымышленную фамилию, под которой Матиуша записали в тюремной книге.
…Произведено вскрытие. Рост 1 метр 30 сантиметров. Возраст — лет одиннадцать. На коже и на костях никаких следов побоев и вообще никаких синяков не обнаружено. Кожа гладкая, упитанность хорошая, что говорит о том, что заключенный получал в тюрьме вполне хорошее питание. При вскрытии было обнаружено расширение сердца, а в легких копоть от табака, очевидно, заключенный в молодости много курил и пил водку. Я нашел сердце пьяницы, желудок пьяницы и все остальное, как у пьяницы, в соответствии с исследованием Вирхова и Дженнера.
Покойному три раза делали прививку оспы, а также давали различные лекарства из тюремной аптеки, но спасти его не удалось.
Фельдшер выпил еще полстакана спирта, поставил подпись и приложил две печати: одна — приемного покоя, другая — санитарной канцелярии.
— На, держи. Но в другой раз, смотри, если не согласуешь со мной, напишу: умер от побоев. И у тебя будут неприятности. Понял?
— Понял, господин профессор.
— Ну, ладно. Выпей и ты немного.
— Покорно благодарю, господин профессор.
— Я никакой не профессор, обыкновенный фельдшер. Но учился у профессоров. Две пятерки имею в дипломе: по анатомии и химии. Видал под микроскопом воду и воздух. Сам санитарный советник меня экзаменовал. А лысый был, как колено.
Матиуш читал это свидетельство, ему приносил его надзиратель.
— Читай, Матиуш, может, тебе снова придется быть королем, будешь, по крайней мере, знать, как людей мучают. Мы не самые лучшие, это правда, но и с нами надо бы обращаться по справедливости.
В те четыре дня, которые Матиуш провел в башне, когда он ничего не мог делать, забившись в угол, и только слушал, как воет ветер в открытом окне, он вспоминал одинокую башню на необитаемом острове и сравнивал оба эти убежища.