Почему так быстро? Она никогда еще с такой скоростью не улетала из школы. И почему она так сухо попрощалась со мной? Обиделась? Рассердилась на что-нибудь?
Я вытащил из парты давно уложенную сумку, встал весь мокрый и вдруг твердо решил: еще не все потеряно. Сейчас я догоню ее. Догоню и небрежно скажу:
«Ал, ты куда так торопишься?»
Я пулей вылетел из школы. И увидел ее. Она быстро шла в развевающемся на ветру пальто. Пальто не было застегнуто, хотя ледяной осенний ветер пронизывал насквозь. Он кидал мне в лицо мокрые дубовые листья. Листья прижимались к куртке — я тоже не застегнул пальто, — липли к лицу, холодные, как собачья морда, лезли в волосы, бросались под ноги.
Алка шла легко и быстро. Я летел за ней.
Сейчас я догоню ее и скажу первое попавшееся слово, — разве дело в смысле? Надо только что-нибудь сказать.
Я нагонял ее. Между мной и ней никого не было, и она, обернувшись, могла увидеть меня, увидеть, как я догоняю ее. А спрятаться было не за что. И я чуть приотстал. Все равно успею нагнать. Теперь она от меня никуда не скроется.
Почему она все-таки рассердилась на меня?
Наверно, потому что ей не очень интересно со мной, что я не из красивых, и всегда немного в стороне, и временами дичусь; потому что я то излишне криклив и шумен, то меня совсем не слышно, будто и нет. Конечно, все из-за этого. Но как она может так судить, она ведь совсем не знает меня, ни разу по-настоящему не говорили! С Васей, ее братом, случалось — он рассказывал, как ездил с сестрой к отцу, как жили на погранзаставе, про овчарок и диверсантов, — а с Алкой нет, ни разу не говорил.
Как же она может злиться?
На людной улице, куда мы скоро вышли, я сократил расстояние, потому что, стоило ей сделать малейшее движение головой, чтоб обернуться, я тотчас мог бы спрятаться за какого-нибудь пешехода.
Я видел развевавшиеся полы ее пальто, ее быстрые ноги в черных туфельках. Эти туфельки на ходу прыгали через лужи, скакали по клеткам нарисованных классов, по-мальчишески откидывали в сторону спичечные коробки…
Вслед за ней я прыгнул в трамвай, правда в другой вагон. И всю дорогу убеждал себя: на первой же остановке сойду, перейду к ней и что-нибудь скажу, все равно что.
Так и не сошел. Так и не сказал.
Я слез с трамвая на одной остановке с ней и все набирался решимости, до тех пор набирался, пока Алка не исчезла в подъезде своего дома.
Я посмотрел на хлопнувшую дверь, отвернулся и медленно побрел домой через мост, на ту сторону Западной Двины.
На следующий день в классе я понял, что правильно сделал, что не позвал ее домой, не подошел к ней. Она меня просто не замечала. Если раньше улыбалась, разглядывали на переменках мои марки и даже раза два бросала на уроках записки — я бережно хранил их в любимой толстой книге «Дон-Кихот», изданной «Академией», — то теперь даже не поворачивала в мою сторону головы.
Мне было не по себе.
Я смотрел со своей пятой парты на ее тонкую шею, на толстые русые косы, оплетавшие ее голову. Смотрел на них, как на что-то необыкновенное, навсегда потерянное для меня. Я не мог слушать голоса «немки», как, впрочем, на следующем уроке и голоса географа, а потом математика. Я только мог смотреть на тонкий профиль ее лица со вздернутым носиком, когда она обращалась к соседке по парте…
Потом, через несколько лет, я встретил Алку в Москве, уже замужнюю. Она катила перед собой коляску. Изменилась Алка мало.
— Я ведь нарочно задержалась тогда в классе, — сказала она мне с грустной улыбкой, — хотелось с тобой походить, подружиться. Думала, что ты тоже… А ты не захотел… Почему?
Я ничего не объяснял ей, только улыбнулся.
И тоже грустно: разве можно что-нибудь объяснить?
Пятнадцати лет покинул я эту страну, далекую и звонкую, уплыл от ее берегов на судне, помахал ей, и она растаяла в солнечной дали ушедших в былое времен.
Я жил, мне было хорошо и плохо, но я никогда не забывал ту давнюю Страну Моего Детства и мечтал хоть одним глазком взглянуть на нее, вырваться туда, побывать на ее бессмертной для меня территории.
И когда стало невмочь томиться, думать о ней и видеть ее во сне, я купил на вокзале билет в эту Страну, собрал чемоданчик и тронулся туда на скором поезде. Вагон был полон пассажиров. Все ехали по весьма серьезным делам: толстощекий человек с громадным портфелем — ревизовать какие-то заготовительные конторы, мужчина с хилыми усиками — читать сельской молодежи цикл лекций о любви и дружбе, пухлая старушка в темном — ходить за вторым внуком…
А я… Мне было даже как-то неудобно признаться, что никакой особой служебной цели у меня нет. Я просто еду походить по той Стране, по ее тропкам, где бегал когда-то босиком.
Время было суровое. Не так давно кончилась война. Еще в ходу была армейская форма, правда без звездочек на пилотках и без погон, и моя блажь повидать Страну Детства казалась по меньшей мере легкомысленной. И я был вынужден самым бессовестным образом врать соседям по вагону, что по заданию одного журнала еду в эту Страну за очерком о молодых ткачихах.
Слово «Страна», да еще с большой буквы, я, конечно, не произносил — кто это поймет? — и весьма прозаично называл областной город, который был столицей моей Страны.
Я ехал и все время думал о ней. Мне не спалось на тряской полке. Я представлял, как пересеку ее границы и снова приму гражданство этой Страны. Поезд с бешеной скоростью приближался к ней. Пограничники и таможенники, обязательные при переезде через границы всех стран, не явились к нам. Даже столбов пограничных и тех не оказалось на границе Страны Моего Детства.
Я не отрывался от окна и вбирал глазами леса и полянки моей Страны, глинистые овраги и лесные речушки, свинцовый блеск болотец, утыканных тростником, и темно-бурые торфяные равнины…
Поезд стал.
Я схватил чемоданчик и, не очень вежливо обгоняя людей с узлами и чемоданами, стал протискиваться к выходу.
Я лихо спрыгнул на перрон и очутился в Стране Моего Детства. Я прочел на здании вокзала имя этого белорусского города на Западной Двине, в котором прожил целых семь лет, может самых ярких, удивительных, невероятных лет моей жизни.
Вокзал был новый: торжественно-гулкий, высокий, малознакомый. Старый вокзал война сровняла с землей.
Я вышел из вокзала, оглянулся и ничего не узнал.
Не только вокзалу досталось в годы войны. Я увидел огражденные временными заборами пустыри, наскоро возведенные и плохо оштукатуренные стандартные дома с серыми пятнами на стенах, обглоданные головы соборов и колоколен.
Казалось, не десять — сто лет не был я в этой Стране, и растерянно озирался по сторонам, не зная, что делать, куда пойти. Я знал по газетам: здесь был устроен немецким дивизиям хороший котел, шли тяжелые бои, и город, конечно, сильно пострадал. Но я и думать не мог, что в такой степени…
Мне сказали, как нужно добраться до центра. Я сел в трамвай и поехал. Я не отрывался от окна. Кое-где виднелись уцелевшие корпуса довоенных фабрик, за грудами щебня — новые кварталы домов и островки деревьев. Главный мост, взорванный в войну, еще не отстроили, и трамвай около часа колесил по окраинным улочкам к другому мосту.
Трамваи тоже были не довоенные, а новые.
Мы двинулись через Двину, и я едва удержал в груди сердце, норовившее выскочить наружу. Пусть река мне не показалась такой широкой, как когда-то, но то была она, она самая, река Страны Моего Детства, в песчаных отмелях, видных сверху, в штабелях дров по берегам, в лодочных причалах, в баржах и катерах.
Трамвай мчал по площадям и улицам, и я все стал узнавать. Вот моя первая школа у речушки, впадавшей в Двину, — старинная, толстостенная, выстоявшая. А вот и похожее на башню здание бывшей городской ратуши с часами, где был исторический музей, каждый экспонат которого я до сих пор помню.
Потом я слез с трамвая и, глазея по сторонам, пошел по улице. Я вглядывался в людские лица, в витрины магазинов и вывески, в листву деревьев и объявления. Потом я пошел по своей улице, где стоял наш огромный дом.
И я увидел его! Он стоял!
Он стоял, тяжелый и неуклюжий, с закрытыми карманами балконов, иссеченный осколками и временем, с отбитой штукатуркой, весь в надписях углем и кусками кирпича. Может, и мои рисунки сохранились на его старой шкуре? «Мин нет», «Смерть немецким оккупантам!» — резко виднелись на нем слова, выведенные чем-то черным.
Возле дома некогда росли аккуратные каштаны. Сейчас на их месте обыденно зеленели тополя.
Ах, как мне стало жаль каштанов!
Я быстро отыскал свой четвертый этаж, прислонился к стволу тополя и глазами принялся шарить по оспенному, грязноватому фасаду дома. И я их нашел, я их сразу нашел, два окна на четвертом этаже — окна нашей квартиры. Я очень любил лежать на подоконнике, читать или выжигать увеличительным стеклышком палочку или фанерку, или просто смотреть на улицу: как много было видно из этих окон!