Выручил меня звонок. Все бросились на места. Зашла учительница. Высокая, стройная, красивая. Не учительница — королева.
Она посадила меня на свободное место возле остроносой девочки в очках. И начала урок.
«Ничего! Ничего страшного не случилось, — успокаивал я себя. — Подумаешь, одна неудачная реплика!.. Я еще себя покажу. Я еще себя покажу!».
Но показать себя я так и не смог. Еще до конца уроков я понял: баламуты, острословы им в классе не нужны. У них были свои. И не один, а двое. Главный — лидер класса Игорь Дмитруха, тот черненький, в джинсовой куртке, и подпевала его, шепелявый, мордатенький, румяный, как яблоко, Валера Галушинский. Они выступали в паре, как Штепсель и Тарапунька.
В отдельных случаях к ним подключались еще и те двое маленьких с первой пары — Лесик Спасокукоцкий и Стасик Кукуевицкий.
Пятый им был совсем ни к чему. Как пятое колесо в телеге.
«На пасеке не размахивай руками» — говорил всегда дед Гриша. И, если бы я не выскакивал сразу со своими шутками, может быть, они и приняли меня с первого дня в свою компанию. Если бы повел себя скромненько, тихо, то потом можно было бы и потягаться в остроумии с ними, даже с самим Игорем Дмитрухой, и понемногу-понемногу завоевывать их симпатию и расположение.
А так…
А так стал я посмешищем.
— Ну как дела с мухами?
— Ой, подождите-подождите, что-то у него в голове, кажется, жужжит.
— Привет, Муха!
— Гав-Гав!
— Дз-з-з!
Даже несчастный Лёня Монькин, над которым, как я потом узнал, все в классе, насмехались, обрадовавшись, что и ему наконец-то замена, жужжал мне вслед мухой.
И я, первый шутник и острослов в своей школе, чьего острого слова боялись даже старшеклассники, я, внук известного на все село деда Гришы, тут превратился вдруг в какую-то тряпку, о которую вытирают ноги все, кто захочет.
Я понимал, что сам виноват, — не нужно было ляпать про пса и муху, но от этого становилось еще тяжелее.
Дома моего настроения никто не замечал. Папа так был захвачен своей работой, что часто работал в субботу и воскресенье. Его очень хвалили, а Иван Михайлович сказал, что через некоторое время, может, даже получит почетное звание «феллоу». Пока что у нас в Советском Союзе есть только один представитель этого всемирного общества высококлассных мастеров. Это Феликс Равдоникас из Ленинграда. Про него даже фильм по телевизору показывали.
Мама пошла работать на обувную фабрику около Лавры. И училась на каких-то курсах. Тоже дома не бывала. Дед Гриша недолго побыл, да и поехал назад в село — копать картошку.
Приехала было баба Галя за мной присматривать, но тоже долго не выдержала. Она просыпалась по привычке очень рано, примерно в три, одевалась и молча сидела посреди кухни на табуретки, сложив руки на коленях. Как-то, проснувшись ночью, я выскочил, куда мне было надо, и чуть не умер с перепугу, увидев на кухне на фоне окна молчащую неподвижную фигуру.
— Что ты кричишь? — тихо спросила бабушка.
— А что же вы?.. Я думал, что это вор.
— Эх! — вздохнула бабушка тоскливо. — И так там моя Лиска! И курочки… И кабанчик… Разве старый приглядит за ними как следует. Эх!
Через несколько дней поехала она к своей Лиске.
Да и зачем за мной приглядывать?! Что я — ребенок? Все равно ни бабушка, ни дед, ни родители не поняли бы моих переживаний.
— Ты уж смотри, сынок, осторожно, — наказывала мне утром мама. — Оглядывайся хорошо, когда улицу переходишь. Эти же машины, троллейбусы тут так и носятся. Не дай боже, угодишь под какую-нибудь… И когда обед будешь разогревать, с газом, смотри, не балуйся. И не скучай, любимый! Как уроки сделаешь, телевизор смотри, читай, магнитофон слушай.
— В кино сходи, совал мне рубль папа. — Мороженое съешь или еще что.
— И ключи не потеряй, — уже с порога окликала мама. — И квартиру закрывай хорошенько! Да и хлеба купи, молока..
Двери хлопали и я оставался один до самого позднего вечера.
Родители на полчаса раньше меня уходили утром.
Школа моя (как она мне опротивела) была совсем близко. Две остановки на троллейбусе.
Я завтракал в одиночестве, закрывал квартиру и бежал по ступенькам вниз. После того как я дважды застрял в лифте не любил им пользоваться, особенно спускаться. У нас было два лифта — пассажирский и большой, грузовой. Я умудрился застрять в обоих.
После школы по-быстрому сделав уроки и снова в одиночестве поев, я закрывал квартиру и отправлялся в путешествие по Киеву.
Как мне было плохо! Кто бы знал, как мне было плохо! И зачем мы переехали в этот Киев?! Зачем?! Я был готов пешком идти назад в село. Только мне жаль было папу и маму.
Чтобы как унять боль и тоску, я отправлялся в путешествие по Киеву.
Я и раньше, в селе, любил путешествовать. Мы частенько с мальчишками ходили полями, лесами в соседние села, плавали на лодках до плотины, а один раз даже проблуждали всю ночь в лесу, заставив переживать родителей.
Во мне жил тот беспокойный дух странствий наших предков, которые кочевали по бескрайним просторам незаселенной еще нашей земли, дух, что дает человеку спокойно сидеть на месте, а заставляет куда-то идти, идти, идти без четких задач и цели, просто чтобы увидеть новые горизонты, чтобы мерить ногами новые дороги, чтобы встречать новых людей…
Сейчас этот дух странствий просто выручал, спасал меня.
Я шел бульваром Леси Украинки, мимо памятника Лесе, спускался вниз, до Бессарабки, выходил на Крещатик, дальше направлялся на площадь Октябрьской революции, на которой проходят парады. демонстрации и различные торжества, и поднимался вверх до Софии или шел дальше до филармонии, до Владимирской горки. А от Софии, от площади Богдана Хмельницкого, брел до Золотых ворот, к оперному театру, к университету и памятнику Шевченко… А с Владимирской горки шел до Андреевской церкви и потом круто вниз-вниз, мимо старинного дома со шпильчатыми башенками, мимо знаменитого дома «Ричарда Львиное сердце», мимо домика писателя Булгакова — на Подол, на Красную площадь к памятнику Григорию Сковороде, к Киево-Могилянской академии.
Или, выходя из дома, поворачивал бульваром Дружбы народов к Днепру и шел в Парк Примакова, а потом набережной аж до станции метро. И садился в метро…
Или с бульвара Леси Украинки шел не вниз на Бессарабку, а поворачивал к Московской улице, а потом Цитадельной, мимо маминой обувной фабрики к Лавре, затем мимо памятника Славы, Дворца пионеров, «Арсенала», Дома офицеров, парками до Верховного Совета, к домику Раевского, где собирались декабристы и бывал Пушкин. А оттуда, миновав Государственный Банк, на улицу Орджоникидзе, к дому с химерами, дому какого нигде в мире больше нет…
Да разве я могу рассказать вам о всех своих киевских дорогах! Это я сейчас говорю вам все названия, чтобы вы не заблудились и что-то себе представляли. А тогда я шел наобум, не зная ни улиц, ни площадей, ни что где находится.
Я не боялся заблудится.
Язык, как говорят, до Киева доведет. А уже в Киеве не потеряешься. Я просто шел себе да шел и смотрел, смотрел, смотрел… И с каждым днем я любил Киев всё сильнее и сильнее.
Я шел и, только идя, забывал про то, что сегодня снова в школе за моей спиной жужжал мухой, гавкал и хохотал вслед, что снова я просидел пять уроков рядом с молчаливой Тусей[2] Мороз, которая мне ни слова не сказала и, кажется, переживает и стесняется сидеть со мной, что снова я в одиночестве простоял все перемены у стены, с завистью глядя, как весело гоняют по коридору мальчишки с шумным Игорем Дмитрухой во главе… И я, презирая себя, в бессильной ненависти желал всем им упасть и разбить носы.
Я всё забывал и был благодарен Киеву за это.
И где бы я не блуждал, все мои прогулки заканчивались в одном месте. На площади Победы. Где бы я не ходил, ноги, будто сами собой, несли меня сюда, на площадь Победы. К цирку.
Цирк!
Когда я был во втором классе, нас возили на экскурсию в Киев и повели сюда, на площадь Победы, в цирк. До этого я видел лишь отдельные цирковые номера по телевизору, в кино. Но живого цирка я не видел никогда. Тогда впервые. И цирк произвел на меня такое впечатление, что я буквально очумел. Я так хохотал, так кричал, так подскакивал, что зрители оглядывались на меня.
И дрессированные медведи, и кони, и жонглёры, и акробаты, и воздушные гимнасты, и фокусник-иллюзионист — всё меня страшно восторгало. Но больше всего поразил меня клоун — Олег Попов.
Я влюбился в него до исступления.
Он был для меня наи-, наи- и еще раз наи-, наиталантивейшим, наисимпатичнейшим, наивеселейшим. Недосягаемый, непревзойденный.
Дома, в селе, я взял папину новую кепку, разрисовал её масляной краской квадратами (чтобы получилась знаменитая поповская «шахматка»), нацепил, потом поймал в соседнем огороде белого петушка (у нас были только пестрые) и в тот же день устроил для мальчишек представление цирковое. И хотя соседский петушок не хотел ложиться на землю и засыпать, как у Олега Попова, поклевал меня и убежал, а кепка прилипла к волосам — мальчишки были очень довольны: аплодисменты раздавались на весь луг. Значительно меньше были довольны соседи: оваций не было (петушок так и не нашелся). И уж совсем недовольным был папа — кепку пришлось выкинуть. Папа надавал мне таких аплодисментов пониже спины, что представления на определенное время пришлось отменить — по техническим причинам.