— Ну?
— Вот тебе и «ну». Видишь, вон Османка сидит, кальян курит? Тоже муша был, а теперь у него духан, а потом магазин откроет, либо гостиницу, а потом будет в карете ездить — вот тебе и муша!
— Каким родом?
— А таким, что здесь земля такая.
— Родит дюже? — с благоговением спросил Микола.
— Э, дурак! — рассердился Рогуля. — Ничего не родит, камень один. Не в этом сила, а в том, что деньги кругом. Копнул в одном месте — чистая медь; копнул в другом — целый фонтан керосину. Ведь это что? Тыщи!
Товарищи поглядели друг на друга разгоревшимися глазами и умолкли. Нежные звуки музыки продолжали литься в отворенную дверь, и все так же загадочно и мощно вздыхало море.
— Ну, пойдем! — тяжело подымаясь, сказал Рогуля. — Завтра на пристань выйдем пораньше… а на корову плюнь!
Сытый, отяжелевший вышел Микола на улицу, голова у него кружилась, как пьяная, но не от вина, а от удивительных речей Рогули. В глазах у него стлался золотистый туман, и сквозь этот туман наяву мерещились груды денег, фонтаны керосину, глыбы сверкающей, как золото, меди.
На улице он немного пришел в себя и, взглянув на бархатное небо, расшитое золотыми и серебряными узорами, глубоко вздохнул. Ему казалось, что он спит и видит все это во сне. Отдаленная музыка будила в его душе какие-то новые, необычные ощущения и желания, высказать которые он и сам бы не мог. Но вот музыка смолкла; только море немолчно пело во мраке свою вечную песню далекому небу.
Микола остановился.
— Постой-ка… — прошептал он. — Слышишь?
— А что? — спросил Рогуля тоже шепотом и насторожился, как травленный волк, всегда готовый к встрече с врагами.
— Море-то… Шумит!
— А, чтоб тебя! — проворчал Рогуля, плюнув. — Я думал, бог знать что…
— Зашибино-то. Зашибино-то, где теперича? Спят, небось, и не чуют ничего. И во сне не видят, где ихний Микола гуляет?
— Э, ну тебя с Зашибино! Нашел об чем думать. Спать пойдем, — сказал Рогуля и во весь рот аппетитно зевнул.
Микола побрел за ним, но душа его ныла, и ему до тоски жалко было Зашибино, которое спало в эту минуту тяжелым сном в тени своих тощих лозняков.
* * *
Влез Микола в куртан и вместе с другими, под команду «майна-вира» стал ворочать на пристани тюки с товарами. Сначала было трудно, но потом он приспособился и привык к своему воловьему труду так, как будто и родился в куртане. За свою огромную силу и здоровый «горб», способный поднимать не один пяток пудов, он приобрел среди товарищей всеобщее уважение и кличку «Большого Дяди». Слава Верблюда, как первого силача, померкла, но добродушный кацо безропотно уступил Миколе свое первенство.
К концу первого месяца в гаманке у Миколы уже было 15 рублей, которые он не без гордости отослал домой в Зашибино. Почему 15, а не 30, как рассчитывал раньше Микола? Увы, у Миколы явились новые потребности, развились особенные вкусы, и двугривенного в день «на пропитание» оказалось мало. Во-первых, после тяжелого рабочего дня необходимо было выпить и закусить, как следует, а Иван Рогуля знал такие соблазнительные места насчет выпивки и закуски, что устоять против них не было никакой возможности. При этом Рогуля всегда так вразумительно доказывал законность и выпивки и закуски, что Миколе только оставалось с ним согласиться. Затем Микола полюбил во время досуга сыграть с хорошими людьми в кости и в дамки, и не один целковый выскочил из его гаманка на это удовольствие. Наконец он привык курить настоящий турецкий табак и пить в духане настоящее кахетинское вино, а это тоже чего-нибудь да стоило. Правда, армяне и турки, работавшие тут же, на пристани, питались одними помидорами с хлебом и ухитрялись каждый грош прятать в свои лохмотья, но, по словам Рогули, на то они и свиньи были, а православный человек так жить не мог, потому что он привык к пище тяжелой, и брюхо у него уже так устроено, что помидор ему все равно, что наплевать…
Микола и с этим соглашался, и хотя на душе у него немного скребло, когда он высчитывал, сколько у него останется денег на посылку домой, но все-таки и селянку заказывал, и кахетинское пил, и табак курил в 13 копеек четвертка, вместо Злобинского шестикопеечного.
На следующий месяц он уже совсем не посылал денег в Зашибино, и на сердце у него не только не скребло, но было довольно легко и приятно. Он справил себе приличную одежду и в свободные часы ходил гулять на бульвар, где слушал музыку, щелкал семечки и угощал ими разных «мамошек», которые, точно бабочки у огня, постоянно толклись в боковых аллеях.
А из Зашибино ему писали: «Сын наш единородный, Николай Савельевич! Шлем тебе наше родительское благословение, на веки нерушимо, и низкий поклон, и слезно просим вас, утри ты наши горькие слезы, пришли деньжонок хоть самую малую-малость»… Микола получал эти письма и ничего не отвечал на них. «Пущай подождут», думал он.
* * *
Был жаркий полдень. Даже небо побелело от нестерпимого зноя и тяжело висело над роскошным городом. На горах клубились серые, пухлые тучи, и море, молочно-бирюзовое у берегов, чуть-чуть темнело на горизонте под набегавшим ветерком. Все изнемогало от жары, и муши, черные от пыли, мокрые от пота, едва волочили ноги, таская тюк за тюком и непременно ругаясь. Наконец и ругаться перестали, — лень было ворочать языком, — и усталые, озлобленные, молча подставляли спины под ношу. Гора тюков на пристани росла, разгрузка подходила к концу. «Ах, скорее бы уж!» — шевелилось в усталых мозгах, и эта мысль объединяла всю разноплеменную толпу рабочих, жаждавших отдыха и прохлады. Даже неугомонная донка как будто устала и не так ретиво ворочала колеса крана.
У Миколы давно уже во рту пересохло от жажды, коленки тряслись, и глаза заливал какой-то красный туман, но он не отставал от других. «Ну, уж жара!» — думал он, медленно передвигая ноги по сходням. — «Никогда такой не бывало… В голове так и гудит, словно на колокольне»…
— Вира! Вира веселей!.. — охрипшим голосом кричал на палубе надсмотрщик. — Вира, вира… Майна! Стоп!
«Ну, и гудит же… — продолжал думать Микола, подставляя спину. — Ну, и пущай гудит… не пропадать же целковому».
Ему взвалили на спину громадный тюк. Микола крякнул и подался вперед. Красный туман еще гуще застлал ему глаза. «О, идол же, и здоровый только! Ишь черти какой навалили… Ну, да ладно, мне бы только до сотни доколотить»…
Вдруг ему показалось, что сходни уплывают куда-то у него из-под ног, красный туман залил и пристань, и тюки, и шумную толпу, в ушах загудело, в груди что-то лопнуло, и он тяжело рухнул наземь со своей ношей.
На пристани поднялся страшный гвалт. Донка замолчала, крюк, беспомощно покачиваясь, так и повис над трюмом, и носильщики, побросав тюки, окружили Миколу.
— Черти! Дьяволы! — кричал Рогуля, грозя кому-то кулаком. — Нечто можно на человека экую махину грузить? Буйвол он, что ль? Анафемы треклятые!
Прибежал Верблюд и, увидев распростертого и придавленного тюком Миколу, взвыл и принялся стаскивать тюк.
Когда беднягу извлекли из-под тюка, он был без памяти. Из-под полузакрытых век видны были только налитые кровью белки; на губах пенилась сукровица, в горле что-то скрипело и хлябало, точно развинтившаяся гайка. Один из носильщиков принес воды, и Рогуля, ругаясь и плача, мочил товарищу голову, а Верблюд сидел около на корточках, смотрел на небо и выл что-то по-своему.
На мостике показался капитан.
— Эй, вы, чего побросали работу? Что там такое? — закричал он.
— Человек упал, ваше благородие! — отвечали ему из толпы.
— В больницу! Носилки тащи! Где носилки, черти?
— Есть!
— Ишь ты, сейчас и носилки! Убили человека, да и носилки! — орал Рогуля. — Ты сам, жирный дьявол, ложись на них, на носилки-то! Разлопался на нашей кровушке, хряк тамбовский.
— Эй, кто это там орет? Дайте ему в зубы, такому-сякому! На работу, на работу живо! Уберите тело!
— Есть, ваше благородие!
Лебедка опять загрохотала, но никто и не думал возвращаться к работе. Муши волновались и шумели, с тупым страхом заглядывая в искаженное лицо Миколы. Ведь не сегодня, так завтра каждого из них подстерегала такая же неожиданная и жестокая смерть.
Принесли носилки, и матросы приготовились поднимать Миколу.
— Не трожь, дьявол! — закричал Рогуля. — Постой, говорю, он отлежится.
— Где уж отлежится! — сказал матрос равнодушно. — Небось, давно уж и пульс остановился.
— Говорю, не трожь, черти! Верблюд, скачи, брат, за водкой живым манером! От водки он у нас сейчас очухается.
Верблюд вскочил и своей обычной иноходью, вытянув шею и закинув голову назад, понесся за водкой.
Вдруг полузакрытые веки Миколы дрогнули и поднялись, по лицу промчалась судорога. И взгляд помутившихся глаз прояснился. Он пришел в себя и с удивлением смотрел на склоненные над ним испуганные лица, на плачущего Рогулю, на светлое, горячее небо вверху.