— Так пошли поутру, что ли. Мне ждать недосуг.
— Нет, друже: до утра сам уж погоди. Не найти им без тебя и на телегу не поднять. Пороху же я тебе дам фунт целый, а хлеба десять фунтов. Хорошо?
— Сказано раз — десять фунтов и пуд, — решительно настаивал на своем Михайле
— Ну, два фунта и полпуда? Далибуг (ей Богу), себе в убыток.
— Христопродавец окаянный! — крикнул тут слышавший весь торг казак и схватил торгаша за шиворот. — Дашь ты ему чего нужно, али нет?
— Дам, все дам! Нехай будет так… Пусти меня только, пане полковнику!
— Не пан я и не полковник, а, слава Богу, казак запорожский! — сказал казак, выпуская его на волю. — Чего стоишь еще, ну? Беги за хлебом и порохом, да живо, чоловиче!
— Сейчас, мосьпане, сейчас… А что, Михайлушка: ведь это же все за одну твою турицу?
— Ну да, — ответил тот, недоумевая.
— А за туренка что?
— Да ведь я же дарю его твоей Рахили.
— Ото подарок! А кормить кто его буде?
— Ах, тателе!.. — вмешалась дочь. Михайло презрительно повел плечом.
— Я, пожалуй, буду носить тебе за него дичину, — сказал он, — только, повторяю, чтобы на нем волоска никто не тронул.
— И ладно! И милый человек! Каждую неделю — по туру либо медведю.
— Что принесу, то и ладно.
— Уй! Этого же никак не можно! Ну, скажем, каждые две недели; хорошо?
— Да что ты, жиде, в кабалу его к себе, что ли взял? — грозно прикрикнул на еврея запорожец и с таким выразительным жестом протянул снова руку к его шее, что тот присел к самому полу и юлой юркнул в корчму.
— Гевалт! Криминал! Не смей меня и пальцем тронуть! В трибунал тебя представлю…
— Что?! Ты еще грозиться? Погоди у меня! Сейчас с тобой по-свойски расправлюсь.
Лихой казак ворвался в корчму следом за беглецом, который укрылся уже за своей стойкой.
— Гвоздь на стене есть; не найдется ли где веревочки?
— Пане региментарь! — приосанясь, не без достоинства воззвал тут Иосель Мойшельсон, и только смертная бледность лица и обрывающийся голос выдавали его внутреннюю тревогу. — Я — бедный старик… жить мне и так не долго… Но без меня дочка совсем сиротой станет… Помыслите, что учил сам Христос ваш…
— Ага! Теперь, небось, и про Христа вспомнил!
— Полно же, Данило! За мухой с обухом, за комаром с топором! — послышался тут от окошка благодушный оклик по-русски. — Давеча, знай, во всю глотку зевал, а теперь вон как развоевался!
Данило опустил приподнятый кулак и с усмешкой оглянулся…
Глава третья
В ПОГОНЕ ЗА ПЛЕМЯННИЦЕЙ
У окна, в переднем углу, за столом, уставленным разной снедью, сидел дородный мужчина лет под пятьдесят с окладистой бородой, с жирно намасленными волосами, остриженными по-русски в кружок и с срединным пробором. Дорожный охабень купеческого покроя был широко отворочен на груди; выхоленное круглое брюшко, упитываемое теперь вновь, просило простора. Вся фигура его, а того более еще его русская речь, его чистый московский говор обличали в нем коренного русака.
— Садись, что ли, — продолжал купец, указывая на лавку около себя. — Натешился и полно.
— Без острастки, братику, с этим народцем никак Нельзя, — по-русски же отозвался Данило. — И то, право, хотел еще галушек поесть, а теперича в рот куска бы не взял: печенку разбередил мне, бисов сын!
— Ничего, милый, садись, говорят тебе: киселем брюха не испортишь. А где же этот молодчик-то, Михайлой звать, что ли? — продолжал купец, обертываясь к выходной двери. — А, здорово, добрый молодец! Жалко: по-нашему, по-русски, чай, не говоришь тоже?
Стоявший в дверях Михайло нерешительно подошел ближе.
— Говорю… Я сам тоже русский.
— Русский! Слава Тебе, Господи! Раз-то хоть опять со своим братом, русским человеком, душу отведешь! Прошу к нашему шалашу, гость будешь.
— Спасибо, почтенный.
Осенясь крестом, Михайло подсел также к столу.
— Слышал я, братец, отсюда в окошко, слышал, как это ты им про свалку свою с турицей сказывал, — говорил проезжий, с удовольствием оглядывая статную фигуру молодого полещука. — Хоть сам-то я по-здешнему, по-хохлацкому, говорить не горазд, а понимать понимаю. Отличился, брат, надо признать. Сам я, скажу прямо, ни в жизнь не посмел бы тягаться с этаким чудищем, наутек бы пошел. А, да вот и тот самый бычок никак?
Рахиль втащила в это время туренка в корчму.
— Ишь ты, какой ядреный! — восхищался купец. — А что, друг, не предоставишь ли его мне, а?
— Я отдал его уже вон хозяйской дочке.
— Уступи-ка мне его, красавица! — на ломаном малорусском языке обратился к ней гость. — Не знаешь, как удружишь.
— Нет, ни за что! — наотрез отказала молодая еврейка, прижимая к себе туренка.
— Купи, так уступим, — отозвался с другого конца корчмы хозяин.
— За ценой мы не постоим. Что возьмешь за него?
— Но я же не отдам его, татэле! — запротестовала Рахиль.
Жадный содержатель корчмы разразился в ответ целым потоком еврейской брани. Купец только рукой отмахнулся и обратился опять к полещуку:
— А что, добрый молодец, имя-то тебе ведь Михайло?
— Михайло.
— А по отечеству как величать?
— Андреич.
— Михайло Андреич? Так-с. Из каких будешь? Пользуясь тем, что рот у него был набит съестным,
Михайло не торопился с ответом. Сделав из кружки глубокий глоток, он откашлянулся и затем уже ответил:
— Я тут не издалеча: из-под Новограда-Северского.
— Из-под Северского? Да ведь и я тамошний! То-то мне из лица ты с места знаком будто показался. Постой, постой, на кого это ты схож?.. Дай Бог памяти… Да нет, то боярин и князь родовитый. А ты, молодец, ведь не княжеского рода?
— Я — крестьянский сын, — поспешил уверить любопытного опрашиваемый, однако отворотил лицо от окошка, откуда падал на него слишком яркий свет. — Наша деревенька маленькая; ее и в Северском редко кто знает: Березайкой называется.
— Березайкой? Не слыхал что-то. А сюда-то, на Волынь, тебя как занесло? Не от голода ли тоже, от нужды горькой в темный бор бежал?
— От голода, точно, от голодной смерти.
— И дома у себя никого родных не оставил?
— Никого.
— Все от голода же перемерли?
— Все: и родители, и сестра, и два братика.
— Так, милый, так. Много нонече по белу свету вашего голодного брата мыкается. Прогневили мы, знать, Господа. Грехи наши тяжкие! Ешь, сердечный, кушай во здравие — не обедняешь. А чтоб и тебе тоже знать, с кем хлеб-соль ведешь, и сам скажусь тебе. В Северске бываючи, про купца Биркина, чай, слышал?
— Как не слыхать!
— Еще бы нет! Всякий мальчонка уличный тебе пальцем дом Биркина, Степана Маркича, укажет. Ну, этот Биркин, значит, мы самые и есть. Не богатеи какие, а живем в добром достатке, жаловаться не можем. Родом-то из Белокаменной; после отца нас четверо братьев осталось: Иван, Андрей, я — Степан, да Гордей. Но там, в Москве, вместе нам тесно стало. Старший-то, Иван, само собою, отцовскую торговлю принял и один на месте засел. Мы же, прочие, как выделил нас, рассеялись по матушке-Руси, основались кто где: Андрей — в Нижнем; я — в Северском; а меньшой-то, Гордей, сюда, за рубеж, к хохлам перевалил, с ярмарки на ярмарку кочевал да деньгу зашибал, Господь упокой его душу!
Купец Биркин троекратно перекрестился.
— Так его уж и на свете нет? — спросил Михайло. — А я так думал: не к братцу ли ты, Степан Маркич, сюда погостить собрался?
— Нет, самого его не довелось уже увидеть! — со вздохом отвечал Степан Маркович. — И навряд бы удосужился: своих дел — не оберешься. Да вот дочка-то после него, невеста, одна-одинехонька осталась, и именьица изрядная толика. Как бы ни было, а все по плоти племянницей мне доводится. Хошь не хошь, а пустился в путь. И бычка-то этого самого для нее торгую: надо ж девоньке гостинец привезти.
— Так она у вас, знать, охотница до мелкого зверья?
— Уж такая ли охотница, и — Боже мой! Сызмальства еще, увидит, случится, в окно, как уличные ребятки кошку, собаку мучат, — пошлет сейчас силой отнять, к себе принести; обмоет, вычешет, накормит — ну, что твою куколку алибо ребенка; нянчится, возится; смеху-то, балованья-то! Такая шальная, право.
— Золотое, значит, сердце.
— Да уж там понимай как знаешь. Было б хошь серебряное, да в голове-то только меньше этой девичьей дури, сумятицы неразборной. Ведь по ее милости же вот которую неделю уже без толку кружусь, по чужим людям маюсь. И когда еще отыщу ее — одному Богу в небе известно.
— Да ты, Степан Маркыч, не знаешь разве, где она, где жил напоследок брат твой?
— Как не знать: дом то у него на Украине, в Лубнах.
— В Лубнах! Да ведь то будет еще подалей Киева?
— Куда подалей! Плутал я, братец ты мой, плутал; а тут еще непогодь, бездорожье великое: насилу добрался.
— Так, выходит, ты был уже там?