— А почему?
Степка спрашивал это уже своим голосом — грубоватым, с хрипотцой.
— А потому. Видел, прошлый раз Ларивошка дворы обходил? Слышал, что он наказывал? Сколько раз тебе повторять. Попадешь к нему в лапы — и пальцем не шевельну. Пропадай ты пропадом!
Пока мать говорила, Степка набрал в коробку мыльной пены и приладил соломинку. Он пустил из нее стайку цветных пузырей и сдул их матери на щеку.
— А я все равно убегу, — сказал он.
Васена потерла щеку о плечо, сложила вдвое лоскутное одеяло, выкрутила, потрясла его над корытом и ответила:
— А я тебя в горницу запру.
Спокойный голос и спокойные слова матери пуще шлепков взбесили Степку.
Он хлопнул себя в грудь растопыренной пятерней и крикнул:
— Так ты меня в горницу запрешь? Хорошо! Запри. А что с твоей горницей будет? Ты знаешь? Нет, ты знаешь?
Степка все хлопал себя ладонью по груди и ждал ответа. Мать молчала.
— Я ее зажгу, твою горницу! И сам сгорю, в пепел сгорю, как в запрошлом годе Рамзайкины дети сгорели!
Да вдруг пятками об пол как застучит:
— Пусти купаться, мамка, черт!
И коробку с мыльной пеной как швырнет в стенку!
Васена выпрямила согнутую спину, что-то хотела сказать, да, видно, раздумала. Схватила вдруг из корыта дедушкины стеганые исподники и ринулась с ними на Степку.
— Брысь от корыта, проклятник!
И размахнулась тяжелыми дедовыми штанами. А по Степке все-таки не угодила. Он ее повадку хорошо знал — что ни попадя хватать в руки. Миг — а он уже за столом. Поди-ка достань его! Себя только грязной пеной окатила, драчунья!
— Не попала, не попала, свою мать закопала, — шептал Степка, тараща на мать большущие глаза. — Все равно убегу, врешь, убегу, только на двор выйди!
А уйти-то она уйдет. Непременно уйдет. Хохлатенькая курочка у нее захворала. Сидит в чуланчике, воды не пьет и пшена не клюет. А не к курице — так белье на двор пойдет развешивать. Так ли, сяк ли, а врет, уйдет.
«Другим вот счастье, — думает Степка. — У других матери на подёнку уходят — полы мыть, белье стирать. А эта все дома торчит».
Он сердито оглядел горницу. Какие у ней тут еще дела? Печку истопила, стол выскоблила, посуда у ней еще с вечера вымыта. Только стирка одна и осталась.
А душно в горнице, будь она неладна. Дух кислый. Разомлел Степка на лавке. Нос у него даже вспотел. На потный нос пуще садятся мухи. За пазуху, анафемы, пробираются, в рот лезут. Ух, надоели!
От духоты, от мух, от кислого духа, от руготни с матерью сердится Степка на весь вольный свет.
«Почему же не зашли за мной Власка с Сусликом? — думает он, хлопая по столу мух. — Может, их тоже не пускают? Да нет, не должно. У Власки отец, Митюня, на работе, а матери, Матреши, он не боится. А у Суслика матка еще чем свет на ватагу подалась».
— Не зашли. Одни убежали, — нечаянно выговорил он вслух.
И оглянулся на мать. Нет, не слышала. Стирает.
А она слышала. Только досады-то у ней больше нет: выкричалась — и сердце вытрясла.
«То-то они вчера с Юркой шептались, — вертится у Степки в голове, — а он им всё гривенники серебряные показывал… Змеи, змеи…»
Степка вскочил с лавки и начал бегать по горнице, от стенки к стенке, как волк в яме.
«Эх, если б на улицу, — задал бы я им, изменникам. И форсунку ихнему задал бы…»
Этот Юрка Чик-Брик, да еще Куцый Гаврик — первые враги Степки. Куцый — хвастун и задира. А Юрка — барчук и зазнайка. Потому и кличка ему — Чик-Брик.
Юрка — господ Енгалычевых сынок — богатый-пребогатый. У них за речкой свой дом, отдельно стоит: низ каменный, верх деревянный, и крыльцо тоже каменное, прямо на улицу выходит. Вместо перил на крыльце львы лежат. Положили морды между вытянутых лап, скалят зубы на прохожих и таращат страшные глазища. Степка, когда был поменьше, боялся мимо этих львов бегать: думал, настоящие они, укусят. А они чугунные.
Большая полосатая муха поднялась со стола и жужжа полетела мимо Степки, долго кружилась вокруг полинялых дам и кавалеров на кухонной занавеске, облюбовала одного кавалера в чулках и башмаках с пряжками и села ему на шляпу.
«Вот такую же шляпу пирогом надевает на свой хохолок барин Енгалычев в царские дни, когда на парад едет, — вспомнил Степка Юркиного отца. — Эх, и едет же, бес! В перчатках белых, мундир в золотых кренделях, из-под шляпы седой хохолок торчит. А на козлах кучер Вахрушка восседает, — поддевка бархатная, без рукавов, и зеленое перо в шапочке».
Вахрушка говорил Митюниному Власке, будто бы барин Енгалычев после парада тайно советуется с самим губернатором. Только о чем — не знает Вахрушка. Обещался под дверью подслушать. А что советуется — это точно. У них на крыльце и дощечка медная привинчена и на ней написано: «Тайный советник Енгалычев».
А старая Сахариха говорит, будто он в Петербург к самому царю тайно ездит.
Кто его знает, кто он такой, а только все в слободке боятся старого Енгалычева. Встретят — шапку перед ним ломают, кланяются чуть не до земли: ведь поди знай, что он там тайно насоветует на человека! А он идет и не видит никого, как слепой. Это он от спеси. Зато уж за спиной называют его «Ваше высоко-ничего».
— Ваше высоко-ничего! — фыркнул Степка.
— Ты чего там мурмыкаешь про себя? — крикнула вдруг Васена. — Чем так торчать за столом, учи лучше грамоту. Совсем от ученья отбился. Сколько гривенников за тебя старой барышне Платоше передавали. А все без толку. Шаромыжник. Вот проучу тебя сейчас веником!
Степка покосился на веник — и ни слова матери; встал из-за стола, полез за божницу, достал оттуда обгрызенный карандаш, четвертку серой бумаги и опять уселся за стол.
— Аз, буки, веди, глаголь, добро… — забормотал Степка.
Азбуку Степка всю наизусть знал, до самой до ижицы. И склады читал. А вот на письме осекся: не дается да и все тут.
Степка помуслил карандаш, пошептал себе под нос: «Буки-аз-ба», — вывел на бумаге какую-то каракульку и бахнул, как из ружья: «Ба!»
Опять пошептал: «Веди-аз-ва», — помуслил карандаш, вывел другую каракульку и опять бахнул: «Ва!»
Дальше надо шептать «глаголь-аз» и кричать «га». А как оно пишется, это «га»? С крючком оно. А крючок где? Сверху ли, снизу ли?
«Пророк Наум, наставь на ум, пророк Наум, наставь на ум…» — бормочет про себя Степка и оглядывает потолок, бревенчатые стены, веревку, свисающую с потолка.
К концу веревки привязано железное кольцо. На этом кольце качалась когда-то его зыбка. Веревку и кольцо обсели задумчивые тараканы. Вон один, жирный, сорвался и — шлёп на пол.
«Черти, не дают вспомнить, — злится Степка на тараканов. — „Га“, „га“, „га“… И какое оно из себя, это „га“? Пес его знает. Спросить бы кого. Платошу? Дома нет ее по неделям, по людям ходит она».
Думал, думал так Степка и вдруг клюнул носом раз, другой… Покачался над столом и уронил голову на локоть.
Не успел он глаза завести, а в голову уж всякое полезло. Показалось ему, что он бежит голый по слободке, а спина у него вся, до самого затылка, разрисована пушками и ядрами, желтыми и синими, крест-накрест, как на бляшке дедушкиного ремня.
А на улице пасха не пасха, только народу полным полно. И все смотрят на него, жалеют его. И дедушку в голос ругают: «Эх, старый лешак, как он спину-то расписал внучку!» Только Юрка Чик-Брик тычет в него, в Степку, пальцем и гогочет: «Га-га, смотрите, смотрите, вот она зебра, которую в балагане грек показывал. Палкой ее, палкой! Га-га!» А Куцый Гаврик бежит за Юркой и гудит:
Как у Степки у волка
Искалечены бока.
Его били, колотили,
Еле жива отпустили…
Продремал Степка минутку-другую. Дернул головой, глаза протер. Ни народа, ни Куцего Гаврика. Шмель залетел в горницу, бьется о стекло, гудит, назад хочет вылететь. Это шмель и гудел, а Степке показалось — Гаврик. Жарко. Котята — Борька и Ксюшка — забрались на дедушкины зимние полати между печью и стенкой, дышат там открытыми ртами и острыми язычками губы облизывают. Их тоже разморило. Мать все стирает, все качается над корытом, чавкает бельем. Кофта на ней пропотела насквозь, облепила ее согнутую спину.
Очухался Степка. Ой, да когда же на улицу? Полдня как не бывало.
Он откинул голову к потолку и, будто увидев в его закопченных балках круглое, желтое солнце, прошептал: «Ведь солнце уже посредине неба».
И вдруг, не думая, не размышляя, одним махом бросился от стола к окну, руками вперед — как в воду бросаются. Мелькнул мимо Васены стриженый затылок, звякнули створки окна, — она и разогнуться не успела, а Степкины ладони уже зарылись в горячий песок завалинки. Миг один — и быть бы ему на улице. Но Васена опомнилась, кинулась к окну и схватила Степку за ноги. Как клещами впилась, нипочем не вырваться. Пропало все.
А Васена втянула Степку в окно и сдернула его на пол. Он стоял перед ней красный, в разорванной рубахе, с расцарапанными руками. На его коричневых плечах сквозь дыры рубахи Васена увидела синие и желтые полосы: это дедушкин солдатский ремень поработал.