– Тако-ое дело… – После сухого, отрывистого «да, да, да» и «так, так», которые еще отдаются у нас в ушах, певучая речь Ступки звучит как-то успокоительно. – Да-а, тако-ое дело… Моя это вина. Я не записал. На покраске прорыв, Горошко один крутится, як посоленный… У Якушева полное выполнение… Я его – к Горошко в подмогу. А записать забыл… Скажи на милость, какой разумный хлопец!
Должно быть, Якушев надеялся, что дальше меня разбор «несправедливости» не пойдет. Ему сейчас худо. Он оказался прав, ему полагается еще два рубля и девяносто шесть копеек – его кровные, заработанные. У него, как он уже сказал однажды, ни отца, ни матери, и он хочет, чтоб на его книжке лежало больше денег. Он прав. Но почему же ему неловко сейчас и все отводят глаза, не желая встретиться с ним взглядом? А Захар Петрович знай разглагольствует:
– Я дурной. Жил-жил, работал-работал, а ничего не нажил. Вот – гол как сокол. Что у меня есть? А он наживет. Помяните мое слово, наживет.
– В ведомостях будущего месяца надо будет учесть эту покраску, передайте Федору Алексеевичу, – не глядя на Якушева, говорю я Ступке.
– Я просто хотел, чтобы было правильно, – произносит вдруг Якушев, словно оправдываясь.
– Вот мы и проверили, и будет правильно. Все.
Степан уходит первый, за ним – Ступка, бормоча себе под нос:
– Скажи, какой разумный хлопец…
Помявшись у стола, выходит и Якушев.
С тех пор как часть дохода с мастерских идет на зарплату ребятам, о каждом из них я могу сказать больше, чем прежде.
– Гроши – як та лакмусовая бумажка, – сказал раз Ступка, показав, что у него есть кое-какие познания и по части химии. – Чего и не знал про человека – узнаешь.
И верно. Каждый повернулся какой-то новой стороной. Лира, Крещук и Катаев завели общую сберегательную книжку и клали на нее свою зарплату.
– Не поссоритесь? – спросил я.
Лира только плечами пожал.
Про Лиду ребята говорили, что у нее в ладони дырка. Всякий раз она просила часть денег выдать ей на руки, накупала пустяков, тут же их раздаривала, одалживала деньги девочкам в школе, забывала кому, а если ей отдавали, удивлялась: «Вот так раз!»
Якушев сначала весь свой заработок до копейки держал в сберкассе. Потом стал каждый месяц брать рублей десять и покупал книги. Он очень дорожил ими, складывал в тумбочку с нежностью их перебирал и перелистывал.
– Дай почитать, – просил кто-нибудь из ребят.
– Я тебе из библиотеки принесу, – неизменно отвечал Якушев.
И приносил, а своей книги не давал. Скоро у него перестали спрашивать: когда дают со скрипом, уж лучше не просить – все равно никакой радости!
Мне бы глядеть на Якушева да радоваться – бережливый. Начнет самостоятельную жизнь – не протранжирит зря первую же получку, станет тратить с умом. Но в бережливости этой было что-то глубоко несимпатичное и подозрительное. Видимо, то же чуяли и ребята. Что до меня, из всех отталкивающих черт человеческого характера для меня скупость – самая непереносная.
Нет, Якушев не урывал у других, он копил то, что и впрямь полагалось ему по праву, – свою зарплату, свои книги, свои вещи. Но он так любил свое, так берег, что это легко могло перейти в желание прихватить, урвать. Сказать но правде, я не понимал, что с этим делать.
* * *
Бильярдные столы шли хорошо. Делать их было несложно, под присмотром Ступки ребята быстро овладели этой техникой, продукция наша получалась вполне добротная. Из Березовой я принес опыт по части школьной мебели – парт и учительских столов. Такие заказы мы тоже принимали. И вот тут меня начало беспокоить, одно обстоятельство. Ребята работали хорошо. Но как бы это сказать… без жара. Когда в Харьковской коммуне делали фотоаппараты, это была не просто продукция, за которую мы выручали немалые деньги. Мы знали, что наш великолепный фотоаппарат нужен людям для отдыха, для работы, и если война – тоже пригодится. «Наша работа всем нужная!» – эта мысль освещала путь и помогала идти.
Отдых людской – святое дело, и мои челюскинцы любили поговорить о том, что вот человек где-нибудь за тысячу верст от нас устал, наработался, хочет отдохнуть. Дай, думает, в бильярд сыграю. И играет на нашем столе, и поминает нас добрым словом. Но как-то дальше этого наша фантазия не шла. Мы и себе смастерили бильярд, и кое-кто навострился бойко гонять шары, но уж если говорить по совести, вкладывать душу в производство бильярдных столов трудновато.
Я ездил в Старопевск, списался с Киевом и даже с Москвой, с фабрикой наглядных пособий. Мы долго прикидывали со Ступкой, а потом предложили совету нашего дома постепенно перейти на производство инструмента, нужного школе школьным мастерским: слесарных молотков, клещей, плоскогубцев, циркулей, угольников, штангелей, линеек.
– И проведет нашим циркулем круг ученик где-нибудь за тридевять земель, далеко в Сибири, в самую полярную ночь. И начертит прямую по нашей линейке далеко на Кавказе, у самого Черного моря. Забьет гвоздь нашим молотком…
– В Москве! В Москве! – вопит Горошко.
– Поначалу мы потеряем на этом, надо справиться с первым пробным заказом. Молоток – пустяк, циркуль – посложнее, над циркулем прольешь немало пота. Хоть он и невелик, да потребует внимания, аккуратности, сноровки. Ну как, возьмемся?
Я хотел, чтобы они не просто глоткой ответили «возьмемся». Чтобы ответили подумавши, все взвесили и прикинули, взяли бы в расчет и полосу ученичества, и потерю в зарплате на первых порах, и все трудное, чего не избежать, когда берешься за новое дело.
– Ну, а какой смысл, Семен Афанасьевич? – спросил вдруг Якушев. – Чем плохо – бильярдные столы?
Ему отвечал Ступка – объяснил, что бильярдный стол требует одной только столярной квалификации, а лучше бы ребятам выйти в жизнь многорукими. Он, Ступка, берется подготовить слесарей и токарей не ниже четвертого разряда – не сразу, не в один день и не в неделю, но берется.
– А если у Якушева зарплата здорово уменьшится, мы ему доложим каждый по рублю! – снова подает голос Горошко.
Якушев вскакивает:
– Как дам сейчас, так узнаешь…
– Где вы находитесь? – холодно говорит Искра. – Вот выставлю сейчас обоих!
…Мы порешили: взяться. И взялись.
* * *
У Лючии Ринальдовны было много достоинств, а недостатки столь незначительны, что о них не стоило бы и говорить. Главным недостатком оказалось суеверие. Она знала множество примет и следовала им неукоснительно.
Как-то Лида поставила мне на стол букет жасмина. Лючия Ринальдовна букет убрала: жасмин приносит несчастье!
Другой раз она вошла ко мне в комнату и рассердилась:
– Я же говорила вам про жасмин. Зачем он опять у вас?
– Перестаньте блажить! – сказал я с сердцем.
– Не смейте кричать! – ответила она и даже ногой притопнула, а жасмин унесла.
Она была не только суеверна, но и упряма – и то, что считала правильным, выполняла свято. Я разоблачал ее всячески и всегда обращал внимание ребят на то, что ее предсказания не сбываются. Но судьба подарила ей случай, который надолго поколебал успех моей пропаганды.
Накрывая на стол, Витязь опрокинул ящик с ложками в вилками.
– Гости будут, – сказала Лютая Ринальдовна.
Ребята стали подбирать рассыпанное, и Настя спросила, поднимая чайную ложку:
– И девочка маленькая будет?
– Весьма возможно, – сдержанно ответила Лючия Ринальдовна.
Под вечер к нам прибыли трое новеньких. Один был Петя Лепко – самый веснушчатый человек, какого я видел за всю свою жизнь, вот уж поистине лицо – как кукушкино яйцо! Он был золотисто-пестрый: ресницы, брови, волосы красные, глаза коричневые и веснушки тоже коричневые и очень мелкие, точно сквозь сито просеянные. Петя был весел, доброжелателен и смешлив и сменил за последний год три детских дома. С ним пришли две девочки – одной семь лет (вот она, чайная-то ложечка!), другой четырнадцать.
Девочки оказались сестрами. До сих пор они жили у дальней родни порознь, а теперь их соединили и отдали к нам.
Маленькую звали Наташа. Она была круглолица, сероглаза, взгляд открытый и ласковый.
Когда ее ввели в комнату девочек, она открыла свой чемодан, села с ним рядом на пол, вынула маленькую целлулоидную куклу-голыша и повертела, показывая всем, кому не лень было смотреть.
– Хорошенькая! – вежливо сказала Настя.
– На, возьми себе! – тотчас откликнулась Наташа, протягивая голыша.
– Ну-у, что ты! – удивилась Настя.
– У меня еще есть, вот, смотри! – сказала Наташа, обернувшись к Леночке. – Видишь, еще какая есть! Хочешь? Возьми, возьми! – повторяла она, насильно всовывая Лене в руки другую такую же куклу.
Она вытаскивала из чемодана всякую всячину, видимо накопленную за годы странствий по тетушкам и бабушкам. Большую, глазастую пуговицу, зеленую костяную пряжку от пояса, даже перламутровый перочинный ножик – все это, показав и повертев перед чьим-нибудь ближайшим носом, Наташа совала окружившим ее девочкам: