А школа жила своей жизнью.
Морозоупорный забайкальский народец — детвора и не думала сидеть дома. В школе ни на один день, даже в шестидесятиградусные морозы, не прекращались занятия. Таков неписаный закон забайкальской жизни, идущий вразрез со строгими инструкциями о прекращении занятий при тридцати градусах мороза. И так же, как всегда, носились по школьному двору неугомонные мальчуганы, только растирая время от времени исщипанные морозом щеки да носы. И в классах, во время уроков, — ни кашля, ни чиханья, ни посмаркиванья. Весело смотрят разрумянившиеся лица, задорно блестят глаза, и стойким здоровьем веет от хорошо сбитых ребячьих фигур.
Вечерами в школе царило многоголосье. В одном классе дымчатая рука аллоскопа водила ребят по крымскому побережью мимо курчавых виноградников и белоснежных дворцов; в другом под руководством Альбертины Михайловны ребята что-то мастерили из бумаги, картона и фанеры; в третьем репетировалась очередная пьеса Толи Чернобородова и Захара Астафьева; в четвертом Варвара Ивановна и ее кружковцы слушали доклад Поли Бирюлиной об образе молодого человека в русской литературе.
Брынов, выйдя из больницы, сначала съездил в Голубую падь, куда давно рвался и мыслью и сердцем; он вернулся окрыленный и снова вечерами приходил в школу, путешествовал с ребятами по карте, рисовал цветными мелками «человечков» — он готовил к летнему походу новую группу юных геологов.
В школе становилось традицией: прежде чем перейти в девятый класс, надо выдержать суровый экзамен в тайге.
Ученики младших классов благоговейно заходили в школьный музей, где хранились образцы горных пород, гербарии, дневники, туесы, компасы, исторический зыряновский молоток и киноварный, «бутерброд», найденный в знаменитой пещере Голубой пади.
Первое поколение разведчиков недр не уставало рассказывать «легендарные» эпизоды похода 1939 года, снисходительно и терпеливо наставляло своих преемников и последователей.
— А что должно быть главным в походе? — спрашивал какой-нибудь шестиклассник.
— Главным? — переспрашивал Зубарев. — Главное, чтобы ноги были длинные и голова не была пустой.
— Ладно тебе! — сердился на Трофима Тиня Ойкин и отвечал за него: — Главное, чтобы дружба была и каждый верил товарищу, как себе… Разве ты не испытал во время похода силу дружбы? — спрашивал товарища Тиня Ойкин.
— Испытал, Малыш, верно. Но ведь и самому не надо быть лопухом!
— Надейся на себя и помогай товарищу — вот мое правило, — отвечал Малыш. — Оно проверено походом.
— А мое правило, выходит, какое — «помогай себе и надейся на товарища»? Да? Ты это хотел сказать?
— Троша, — вмешалась Зоя, — ты стал таким злюкой, что к тебе подходить опасно.
— Почему, гражданка Вихрева? Разве я сказал что-нибудь обидное? Разве я неправ?
— Нет, Троша, ты просто раньше был спокойней, а сейчас раздражаешься.
— Да? Не замечал.
Троша отошел к шведской лестнице, справа от которой висела его географическая карта.
— Что тебе, Зоя, надо от него! — сердито сказал Антон. — Не затрагивай!
— Вчера вечером, — зашептала Зоя Малышу и Сене Мишарину, — Троша ходил к директору, отпрашивался домой. Платон Сергеевич не разрешил. Вот он и злится.
— Что-нибудь случилось! Может, с Дарьей Федоровной плохо?
— Неужели бы он нам не оказал, скрыл? — воскликнула Зоя и повторила: — Ишь, какой стал! И чего он загордился?
— Я уж с ним и в шахматы перестал играть, — заметил Сеня. — К каждому ходу цепляется.
— Надо бы поговорить с ним, — сказал Тиня. — Что-то с ним происходит.
— А я знаю, знаю! Догадалась! — почти крикнула Зоя и сразу же зажала себе рот ладонью. Она с таинственным видом нагнулась к Малышу: — Он, наверное, влюбился! Но в кого? У нас в классе нет ни одной интересной девочки.
— А ты? — опросил, улыбаясь, Малыш.
— Я курносая! Нет, надо за ним проследить… Только Поле не говорите, а то она расстроится. Ома ужасно расстраивается, когда кому-нибудь из нас плохо…
Зубарев так всю перемену и не отходил от своей географической карты.
Была середина марта, а морозы стояли шальные, трескучие, казалось — бесконечные.
Дед Боровиков постучал однажды в заросшее снежным мхом окно Евсюковых.
Хромов и Кеша вышли во двор за водой. Что это была за вода! Она громыхала в ведрах. Из дедова ковша валились в них блестящие остроребрые куски льда: ковш не успевал опорожниться, а поверхность воды в бочке уже затягивалась ледяной корой. Во дворе, как жесть, похлопывало развешанное на веревке, затвердевшее с мороза белье.
Дед укоризненно приговаривал:
— Вот тебе на! Март январь догоняет! Теперь уж до «сорока мучеников» вымерзать будет. До самых именин моих.
— Сколько, же вам, Петр Данилович, исполнится? — позевывая от холода, рассеянно спросил Хромов.
— Семь десятков, Андрей Аркадьевич. На восьмой пойдет… Да вы ведерко-то лучше придерживайте. Оболью ненароком — враз коркой зарастете… Нынче, — продолжал дед, — год у меня круглый получается: от роду семьдесят стукнет, в браке состою пятьдесят годов и в школе рудничной уж двадцать лет работаю… Вот оно как.
Дед от удовольствия покрутил головой: очень его забавляло то, что он говорил.
— Кругом год круглый, кругом, — повторял Боровиков. — Вы почто без рукавиц?
Хромов внимательно посмотрел на старика:
— Привык, Петр Данилович, приучился… Неужели двадцать лет в одной школе! Как же без юбилея?
Боровиков не расслышал или не понял:
— Вот что верно, то верно, Андрей Аркадьевич: здоров, здоров, не болею, ни одного дня в школе не пропустил… Пожалуйте ко мне через воскресенье на именинный пирог. Старуха бражки наварит — ног не почуете… Десять талончиков за вами за воду, не забудьте.
Дед погнал пегую заиндевевшую лошадку на набережную — к квартире Геннадия Васильевича. Хромов долго смотрел ему вслед, занятый новой мыслью.
Кеша удивлялся задумчивости учителя географии, когда они вдвоем шли в школу. А Хромов шел и думал о деде Боровикове, о старом партизанском деде: «Семьдесят, пятьдесят, двадцать: долгая жизнь, верная любовь, честный труд…»
Деда любили, деда уважали, деда звали в гости, с дедом советовались. И он всегда был одинаков — со своей свежей шуткой, острым словом, веселостью характера, неутомимой бодростью духа. Дед сросся со школой, в которой был и водовозом, и столяром, и завхозом, и своеобразным неофициальным «дядькой» для школьников.
— Посмотрите, — отвлек учителя Кеша. — Верблюды… на Голубую падь груз везут.
На Новые Ключи через таежную чащобу, через кедровую глухомань прибыл верблюжий караван. Желто-бурые косматые животные, впряженные в сани, высокомерно несли приплюснутые головы. Из разверстых, наискось двигающихся челюстей выпирали крупные и желтые, как у курильщика, махорочного цвета зубы.
Верблюды ложились на мерзлую землю, подобрав ноги в «калошах» из толстой кожи. Они старательно пожевывали топыристыми губами, выпыхивали из пасти клубы пара и терпеливо ожидали погонщиков на Урюм.
Хромов с удивлением рассматривал горбатых степняков, безмолвно и важно несших свою службу в суровой забайкальской тайге. Но рудничным жителям верблюжий караван был не в новинку. Только вечно любопытная детвора собиралась вокруг равно длинных животных, тыча в них пальцами и выкрикивая «тымэн, тымэн» — монгольское слово, перекочевавшее, как верблюды, из степей в тайгу, в русский обиходный разговор.
Солнце взорвало морозную «копоть». Золотые нити пронизали воздух и соединили небо, сопки, Джалинду, домики поселка в единый сверкающий слиток.
Хромов и Кеша заспешили в школу: на это утро был назначен митинг. Вчера на рудник пришла весть о том, что Финляндия Маннергейма, поверженная Красной Армией, капитулировала и подписала мирный договор.
Когда Хромов и Кеша вошли в зал, они увидели ребят, толпившихся возле географической карты. Трофим Зубарев торопливо орудовал на ней цветными карандашами. Он отчертил красным карандашом жирную ломаную линию. Она прошла севернее Выборга и западнее Ладожского озера в направлении на северо-восток. Красным кружочком обвел Зубарев полуостров Ханко.
Он отодвинул ребят от карты и оценивающим взглядом окинул ее:
— Точность и аккуратность! Глазомер и художественный вкус!
Он вдруг поспешно, будто что-то вспомнив, сунул карандаш в верхний карман пиджака и подбежал к окну.
Ребята уже выстраивались в линейку по всей длине школьного коридора, в два ряда: младшие — в первой линии, старшие — во второй.
Трофим подошел к директору школы:
— Платон Сергеевич!
— Что тебе?
— Значит, на карту я все нанес.
— Хорошо… А почему ты не в строю?
На матовом лице Зубарева лихорадочно горели глаза.
— Я нездоров. Разрешите пойти к врачу.