Смуглые душистые руки дивы жмут наши пальцы. Она отвечает нам по-французски. Говорит о том, как любит молодежь, как дорожит мнением неподкупных юных ценителей.
Все слушают, затаив дыхание.
Даже Боб делает вид, что понимает, и совсем несвоевременно поддакивает наклонением головы.
Едва только дива закончила свою речь, как он расталкивает нас довольно бесцеремонно и совсем близко подходит к столу красавицы-артистки, здесь он опускается на одно колено, прижимает руку к груди и, изобразив на своей желтой, худощавой физиономии самое умильное выражение, лопочет, прежде чем мы получаем возможность его удержать:
— Грация, синьора… Мне грация… Потому что мне, то есть… не то… Компрене, макарони… Не… то есть, я… лазарони… Нон… не лазарони…. Вот и финита ля комедия. Je suis amour! (т. е. я амур).
Бедный Боб, он хотел сказать, что влюблен в игру дивы, в восторге от нее. А вышла какая-то ерунда по незнанию им французского языка. Бедняга!
Эффект от последних слов получился неожиданный.
Дива бессильно опускается в кресло, закрывает лицо руками и трясется от смеха. А мы, смущенные, раскланиваемся и уходим из гримерной.
Я последняя выхожу из театра, замешкавшись в раздевальне.
Дождь льет как из ведра… И ни одного извозчика, к моему несчастью. У театрального подъезда стоит карета… Счастливцы те, кто поедут в ней. Я с завистью смотрю на закрытый экипаж. Внезапно сторож распахивает дверь, и кто-то, маленький и изящный, закутанный в меховое манто, с голубым капором на миниатюрной головке, выходит на подъезд.
— Комиссаржевская!
Я вижу почти детское, удивительно моложавое, несмотря на ее 40 лет, личико, большие, как океан, синие глаза и удивленно приподнятые брови.
— Хотите, я подвезу вас? — слышу я голос, тот самый голос, перед которым всякий другой кажется ничтожным и глухим.
Неужели знаменитая артистка говорит это мне? Мне, маленькой, никому не известной актрисе? Я смотрю в синюю бездну этих прекрасных глаз и лепечу что-то несуразное.
— Так едем же. Не стесняйтесь меня, ради Бога, коллега.
Должно быть, у меня бесконечно смущенное лицо в это время, потому что Вера Федоровна старается ободрить меня, начинает разговор об игре Тины ди-Лоренцо.
— Великолепно, но… но она играет… — перебиваю я знаменитую артистку, — а на сцене, мне кажется, надо жить… Душу свою отдать публике, открыть ее и перебросить через рампу, как вы… — неожиданно заканчиваю я и смотрю в ее лицо с восторгом и любовью.
— Благодарю, — говорит она просто и протягивает мне руку.
— Вот что меня удивляет, — помолчав минуту, произносит она снова чарующим голосом, — как вы, такие милые, юные, непосредственные, такие чуткие, я бы сказала, дети сцены, как вы могли так поступить с Давыдовым? Он со слезами на глазах говорил мне о том, как его обидели его дети, — продолжала Вера Федоровна.
— О, не надо, не надо! — почти крикнула я и схватила ее руки. — Разве мы не раскаиваемся, разве нам не больно?
— Да, да, и он вас простил. Я это знаю. Как мог не простить вас этот прекрасный, великодушный человек?
Карета проезжает по Фонтанке, где я нанимаю теперь в огромном доме две уютные комнатки в пятом этаже.
На прощанье Вера Федоровна сказала мне, что слышала от «маэстро» кое-что приятное обо мне… Он считает, что я ношу в себе искру Божию, как и Орлова, у которой эта искра постепенно разгорается в большой костер…
На прощание я попросила разрешения поцеловать Веру Федоровну и с благоговением коснулась ее щеки. И всю ночь видела во сне синюю глубину глаз великой артистки и слышала ее голос, запавший мне в душу с первого мгновения, как и всем, кто слышал его.
* * *
Бешено быстрым, бурливо клокочущим валом пронеслось в работе время. Промчалось Рождество с его праздничной сутолокой, с его цирком и клоунами, куда я возила маленького принца, с елкой у нас в Царском, куда мы ездили на Святках… Прошел в той же неустанной работе еще месяц, и после шумной и суетливой Масленицы подоспел Великий пост — срок назначенных дебютов, а с ним хлынула и ранняя жизнерадостная голубая и ясная весна. Зачирикали воробьи, трепыхаясь в намокшем снеге, загулькали серые голуби, и с крыш потекли потоки воды…
Страшный для нас, третьекурсников, Великий пост с его выпускными дебютами вступил в свои права.
Теперь у всех нас одна горячая, заветная мечта — попасть на Образцовую сцену. Уже заранее объявлено, что есть только две вакансии: одна женская и одна мужская, на которые, разумеется, и определят более талантливых, более достойных из нас.
Образцовая сцена! Попасть на ее желанные подмостки — это значит играть бок о бок с крупнейшими талантами России, это значит практиковаться на лучших образцах, это значит иметь постоянное положение, заработок и пенсию под старость!
Немудрено поэтому, что каждый из нас втайне лелеет эту светлую мечту — попасть на Образцовую сцену.
Пьесы уже давно выбраны, роли распределены, разучены и срепетированы почти вполне, словом, все готово для предстоящих выпускных испытаний, которые будут производиться не на школьных подмостках, а на Образцовой сцене, в присутствии всего начальства, артистов казенных и частных театров, газетных рецензентов, столичных и провинциальных антрепренеров и публики, т. е. бесплатно приглашенных на эти спектакли наших родных и знакомых.
Поэтому не странно, если сердца наши бьются и замирают при одной мысли, что близится предстоящий дебют.
Саня Орлова, как и подобает ее трагическому таланту, выступит в классической древней трагедии Софокла «Антигона». Ольга — в роли сестры Антигоны. Я и Маруся Коршунова экзаменуемся в бытовой комедии «Хрущовские помещики».
Талантливая Саня с ее печальным, а в минуту артистического «захвата» трагическим лицом, с ее повелительным низким голосом и широким классическим жестом, — она сумеет заставить плакать толпу — такова сила ее дарования. В этом мы убеждены все, кроме, кажется, ее самой… Но быть второй после первой Сани я не хочу. Вся моя гордость протестует против этого. И вот я решила взяться за совсем противоположное Сане амплуа — изобразить придурковатую, удивительно карикатурную, смешную деревенскую девушку Глашу, которая, во что бы то ни стало хочет сделаться «настоящей барышней-дворянкой».
Весенний мартовский вечер. Бесшумно падают голубые сумерки… На противоположной крыше два голубя нежно воркуют, отыскивая корм.
Маленький принц гуляет с Матрешей в ближайшем Екатерининском сквере. Я сижу на своей «башне», как мои коллеги называют мою квартиру, и в двадцатый раз перечитываю полученное поутру письмо рыцаря Трумвиля. Он приезжает через два месяца только. К дебюту моему он не успеет ни за что. Мое сердце невольно сжимается. Мне так хотелось, чтобы он увидел свою Брундегильду в забавно-смешной роли глупой Глаши, он, мой милый рыцарь Трумвиль!
Звонок в крохотной прихожей. Быстрые шаги Анюты… Чей-то оживленный говор за дверью… Слышу протестующий голос служанки.
— Нельзя, занята наша-то, к экзаменту работает. Не велено принимать.
— Ну, это дудки, миледи. Сие приказание никоим образом не может относиться к друзьям, — слышу я знакомый голос.
— А вы не ругайтесь. Ишь какое слово выковырили. Даже и не повторить.
— Миледи? Гм. Это хорошее слово. Лорды и джентльмены, вход в парламент не воспрещен, — уже кричит Денисов во весь голос своим громким басом.
— Входи, голубчик Боб, входи. Анюта, пустите его, — командую я из своей комнаты.
Он сбрасывает с гордым видом свое донельзя постаревшее за три зимы пальто и, комически расшаркиваясь, входит.
— Ты что? Здравствуй, — бросаю я рассеянно.
— Очень любезный прием, нечего сказать…
Он делает обиженное лицо, но, не выдержав, улыбается беспомощно и смущенно, как ребенок.
— Никак, понимаешь ты, не выходит у меня вот эта сцена. Прорепетируем ее, пожалуйста, со мной.
— Давай репетировать, Боб, очень рада. У меня самой эта сцена не идет.
— Ну-с, устраивайся.
И я вскакиваю с места. Стол в моей комнате перекувыркивается вверх ногами, изображая сиреневый куст. Стулья валятся на бок, это — низенькие дерновые скамейки. Умывальник приставляется к комоду — это дача в отдалении. Хватаю зонтик, раскрываю и, став у окна, начинаю, отчаянно жестикулируя, свою роль.
Боб тоже вскакивает с дерновой скамьи, то есть с опрокинутого стула, и, тоже отчаянно жестикулируя, «играет» вовсю у другого окна.
Мы увлекаемся постепенно до того, что забываем все, кроме нашей сцены. И вот, в самый разгар ее, через открытую форточку до наших ушей доходят какие-то странные возгласы со двора. Останавливаемся на полуфразе, заглядываем в окна на двор и, совсем уже смущенные, смолкаем.
— Ах!
На дворе толпа. Какие-то мастеровые, кухарки, прислуга, какие-то мальчишки. Все это, задрав головы до пределов возможного, глядит ко мне в окна.