Василию Алексеевичу пришлось достичь немалого совершенства и в «наглядных пособиях», и в «Художественном театре», он стал академиком, профессором, заслуженным деятелем искусств, лауреатом Государственной премии. И он, как никто другой, понимал, что совершил ошибку: всю жизнь делил талант на две равные части, а надо было выбрать что-либо одно…
Это был грустный итог. И, заканчивая книгу, он написал о себе в последней главе: «Вот пример, не достойный подражания».
Думая о Наде, он пожалел о том, что в его время, когда он только начинал свой путь в искусстве, когда и ему было двенадцать лет, не случилось, да и не могло случиться вот такого совета белоголовых. Тогда в Академиях художеств не происходило президиумов, посвященных воспитанию детей…
Надя сидела на качелях, старик наблюдал за ней издали. Их мысли пересекались в пространстве, становились почти материально ощутимыми, как ветер, трава и солнце. Птица опустилась на ветку яблони, и Брагину показалось, что это именно она вернула его к началу разговора, к тому, что он собирался сообщить отцу Нади.
— Ваша дочь, Николай Николаевич, — неожиданно сказал он, — не простое явление. Она гениальна. — Голос старика задрожал, и он повторил более сурово: — Гений. Я хочу, чтобы вы узнали об этом сегодня. Остальные пусть узнают потом.
— Вам так понравились ее рисунки к «Мастеру и Маргарите»? — спросил Николай Николаевич.
— Понравились, — согласился Василий Алексеевич, — но дело не в них. То, что я сказал сейчас, я смог сказать потому, что знал это давно.
— Давно? — изумился Рощин.
— Да, давно. А почему говорю только сейчас? Боюсь не успеть сказать. В другой раз. Ну что вы, Николай Николаевич, так испугались? Мне восемьдесят шесть лет, мы подводим итог, и я должен был это сказать. Ну, неужели, дорогой мой, после шести лет дружбы я не имею права на то, чтобы вы от меня первого услышали это?
Наде наконец удалось оттолкнуться рукой от столба, и она тихонько раскачивалась, воображая себя маятником Фуко, который они видели с отцом в Исаакиевском соборе. Качели подвешены над землей так же, как и маятник, и, значит, сейчас под ней Земля, Москва и Таруса медленно смещались от градуса к градусу, безостановочно, в одном ритме, как смещались и год и два столетия назад. В Ленинграде на опыте Фуко она видела, как вращается Земля, и сейчас чувствовала это вращение материков, океанов, гор и морей под собой. И она раскачивалась, раскачивалась, пересекая это движение поперек.
Глава XX. «Адам и Ева», «Апполон и Дафна»
Марат, Дуська и Таня должны были приехать в конце нюня. Надя позвонила им в середине июля. Трубку сразу же взял он.
— Надюш, здравствуй! Ты где?
— Я звоню вам с улицы Горького, где магазин подарков.
— Очень хорошо. Спустись вниз до угла, напротив гостиницы «Москва» остановка пятого автобуса. Садишься на этот автобус, доезжаешь до кинотеатра «Ударник» и через пять минут нажимаешь на кнопку звонка в известном тебе доме. Согласна?
— Да, — ответила она.
— Алло, алло, подожди, не вешай трубку, — крикнул Марат, — я тут варю себе суп, ты не можешь сказать: картошку кладут в горячую воду или в холодную?
— В горячую, — еще тише ответила Надя.
— Алло, я тебя плохо слышу. Куда ты пропала?
— В горячую, — повторила она громче.
— Я же помнил, что в какую-то воду кладут, чтоб хорошо разварилась. Жду тебя, Надюш.
Он вышел к своей гостье в фартуке и с поварешкой в руках. Чуточку, конечно, позировал.
— Все бросили меня, — весело объяснил вожатый. — Тетя уехала к сестре в Мичуринск яблоки есть, Таня и Дуська остались еще на месяц в Гурзуфе. Рядом с Артеком. Я там тебя часто вспоминал. Мы ходили купаться на артековский пляж. Там нас еще помнят. И тебя тоже.
Он замолчал, увидев, что Надя остановилась от него в трех шагах, не решалась подойти ближе.
— А Танина мама? — спросила она, и голос у нее перехватило.
— Туда далеко ходить обедать, — ответил вожатый, и голос у него тоже дрогнул. — Надюш, я так рад тебя видеть, что вот сейчас положу поварешку, сниму фартук и поцелую. Ты уже взрослая. Ты чувствуешь себя взрослой?
— Да, — еле слышно ответила она и попятилась. Спиной толкнула дверь в комнату, в которой никогда не была раньше. Марат приближался, и она попятилась в глубь этой комнаты. Это была столовая, обставленная темной старинной мебелью.
— Ты меня боишься? — остановился вожатый и быстро-быстро потер лоб рукой.
— Нет, — ответила Надя, не подымая глаз. — Я хочу, чтобы вы меня поцеловали. Нет, я не знаю. Как вы сами хотите…
— Я поцелую тебя, как на вокзале, — сказал Марат, — мы встретились и имеем полное право поцеловаться. Каждый гражданин Советского Союза имеет право на труд, на отдых, на образование и на поцелуй на вокзале.
В шутке он хотел найти опору для следующего шага. Надя больше не пятилась, не отступала. Она стояла посредине комнаты, опустив руки и голову, приговоренная к поцелую. Ладони вожатого опустились ей на плечи откуда-то издалека, он все еще медлил, был в нерешительности. Девочка вся напружинилась не для борьбы с ним, а для борьбы с собой, чтобы не убежать. Руки Марата скользнули за спину, осторожно приближая ее к нему. Громко ударили часы.
— Нет, — вырвалась Надя. — Что это?
На специальной подставке темного дерева возвышались часы «Сафо и Фаон». Мраморные фигурки, тесно прильнувшие друг к другу, с дребезжанием и скрипом объехали вокруг портика и вернулись на место.
— Понимаешь, Надюш, — смутился Марат, — это те самые часы, что мы с тобой видели на Арбате. Я рассказал Тане, она поехала на такси и привезла их мне ко дню рождения. Мы их поставим на камине в круглой гостиной, как и хотели.
— Нет, они уже стоят на тумбочке. Извините меня, — она боком прошла между ним и дверью, схватила в коридоре свою сумочку и выбежала прочь. Лестница быстро поглотила ее шаги, и сделалось тихо и пусто.
Надя несла прикосновение рук Марата через всю Москву. Ей казалось, что ладони вожатого отпечатались на плечах и спине и все люди в метро и автобусе видят эти отпечатки на ней. Дома Надя сразу переоделась. Но руки проникли сквозь одежду, и она их прикосновение понесла с собой в постель под ночной рубашкой. Наступила ночь, такая же трудная, как и та, когда она была Данаей. Просторная рубашка сдавливала тело. Надя ощупывала плечи, стараясь найти на них невидимые следы рук любимого человека и стряхнуть, освободиться. Сердце болело так, что казалось — болит грудь, не тронутая никем, твердая, как яблоко. Это сравнение пришло неожиданно, и Надя подумала: неправильно художники изображают миф об Адаме и Еве. Не на ветке яблоко, а вот, под рукой у самой Евы. Она босиком скользнула на пол, забралась с ногами в кресло, зажгла настольную лампу. Традиционное библейское яблоко бросила на землю, дерево совсем не стала изображать. Адам загородился растопыренной пятерней от яблока, спрятался за спину Евы. Его глаза и рот испуганны: «Не бери!» Но Ева тянется к яблоку на земле правой рукой, а в левой держит другое яблоко, свою грудь. Рисунок вышел удачный, но библейский миф об Адаме и Еве не до конца отвечал ее душевному состоянию. Она все еще продолжала убегать от Марата не со ступеньки на ступеньку, не из улицы в улицу, а в бесконечность, очерченную пространством листа бумаги. Аполлон и Дафна — вот кто мог стать подлинной иллюстрацией к ее жизни. Златокудрый Аполлон вот-вот должен был настичь красавицу нимфу. Но едва он протянул руку, чтобы схватить девушку, как она тотчас же превратилась в вечнозеленый лавр. Надя изобразила именно этот момент первого прикосновения и превращения нимфы в дерево. Себя она нарисовала третьей. Она тоже взмахнула вверх рукой, как и Дафна, но этот взмах скорее был жестом художницы, которая создала рисунок и сама же испуганно от него отшатнулась, загородилась руками, чтобы остаться в стороне.
«Нет, в композиции не должно быть третьего человека, — решила она, — ибо его не бывает и в жизни». Надя взяла новый лист и сделала все смелее и печальнее. На своем новом рисунке она позволила Аполлону догнать себя и обнять и только после этого превратилась в дерево. А став вечнозеленым лавром, спохватилась, потянулась навстречу, чтобы ответить на объятие, и в самый последний момент успела коснуться плеч Аполлона, но уже не руками, а листьями.
Перед самыми каникулами наконец выпал снег. Он летел над улицей Горького, над площадью Пушкина, закручиваясь в немыслимую карусель так, что рябило в глазах. Прохожие подставляли ему спины или спешили навстречу с покупками, со свертками, с елочными игрушками. Предпраздничное оживление создавало на тротуарах людскую веселую карусель. Все торопились, всем было некогда, и только двое оставались неподвижны — бронзовый Пушкин и девочка в серенькой шубке с поднятым воротником у подножия памятника.