Ее дочь заслуживала дружбы только таких, как Вадим.
За Вадима было не только стыдно. Я отказалась от него уже давно, как только узнала, что у него семья, но тогда мне было не так больно. Он был недосягаемым, но продолжал быть достойным любви и уважения человеком. Теперь же мне хотелось скрипеть зубами от боли…
Вот, значит, какова была его помощь Анне Николаевне: за стаканом вина обсуждали свои мерзкие планы!
А речь в колхозном клубе… Теплые интонации голоса и изысканные слова о новых позициях советского искусства… И вот какая позиция у него самого…
Его даже нельзя оправдать недомыслием. Он умен и все видит. Он прекрасно понял, каким одушевленным искусством сделал Евгений Данилович все, что здесь снимали, настойчиво преодолевая сопротивление Анны Николаевны. Вадим не может не знать, что им с Анной Николаевной не сделать фильм поэтическим и глубоким, что они могут только сляпать его, как мой танец на кинопробе в Москве. И все-таки…
Мне было стыдно за него больше, чем за Анну Николаевну. Она хоть не лицемерила!
Но больше всего мне было стыдно за себя. Я была уверена, что их сговор неосуществим, но мое собственное поведение этим не оправдывалось. Ведь еще сегодня я жалела ее, побежала предупредить о слухах… Я была слепой, хотя видела всё.
— Ты не спишь? — послышалось за дверью.
Я не узнала голоса, но все равно мне не хотелось говорить ни с кем.
— Ты не спишь? — раздался погромче голос Анвера.
Нет, на препирательства со вспыльчивыми мальчишками я вовсе не была способна и притаилась, стараясь унять дрожь, которая меня колотила.
Наконец я поняла, что стучу зубами, скорее всего, от холода. Окно так и осталось незакрытым, и в каюте была такая же температура, как и на реке. Когда я повернула голову, мне показалось, что в меня швырнули пригоршней снега, — так холодны были мои волосы, которых я коснулась лицом.
Спохватившись, что завтра предстоит большая работа, я с трудом поднялась и закрыла окно. Собрав всю свою одежду, я бросила ее поверх одеяла и залезла под него с головой. Я дышала изо всех сил, но согреться не могла.
Это была третья бессонная ночь на пароходе, и, чтобы не уподобиться страдалицам, героиням романов Достоевского, пришлось принять меры. Высунувшись из-под кучи одежды, я схватила пустой чемодан и, раскрыв, тоже положила на себя кверху дном. Потом нырнула обратно. То ли восторжествовал закон физики, и чемодан предохранял от доступа холодного воздуха, то ли я успокоилась, но мне сделалось теплее.
Я приняла тяжелое для себя решение: если понадобится, рассказать правду о Вадиме и Анне Николаевне. Я задавала себе вопрос: не потому ли я так строга, что Вадим предпочел мне Анну Николаевну или, вернее, то, что она называет карьерой? Но передо мной неотступно стояла тарелка с крупно нарезанными помидорами, жующие рты, склоненные над ней, и винтообразная струя из бутылки. Они оба вызывали только отвращение, а не жажду «свести счеты».
Свернувшись клубком под чемоданом-спасителем, я крепко заснула.
* * *
План следующего дня изменили, и я оказалась свободной. Не находя себе места после событий вчерашнего вечера, я пошла на съемку.
Ни Евгения Даниловича, ни Вадима, ни Анны Николаевны около декорации не было. В мелком, заболоченном заливчике реки, сантиметрах в пяти под водой, был устроен настил, соединяющий заросли камыша с берегом.
Тщедушный Зяма в больших болотных сапогах ходил по нему и, зачерпывая пригоршней из ведра, посыпал доски желтым песком.
Обе Маи сидели на раскладушке около Венеры, загримированной в «повелительницу камышей», но закутанной в теплый халат. На другой раскладушке спала Альфия, положив голову на колени своей матери, завернувшейся в одеяло. Роза и Фатыма, также загримированные и укутанные, пристроились в ногах у спящей девочки. Вид у всех был унылый.
Иван Дмитриевич, подогнавший «козлика» почти к самой воде, неодобрительно смотрел из кабины на происходящее.
— Нет! — оторвавшись от аппарата, крикнул Вася. — Прежде было лучше! Песок не годится!
— Я же говорила! — вскипела Лена, швырнув лилии, которые были у нее в руках. — Зяма, убери песок!
— За тринадцать километров этот песок везли! — возмутилась администратор Мая, и ее лицо вспыхнуло.
Каждый ухитрился сказать другому неприятное. Начался спор, в результате которого Зяма пристегнул голенища сапог к поясу и шагнул с настила на дно. Песок был сброшен, и настил замазан илом. Столько же споров было и об отдельном кусте камыша, который передвигали по настилу то ближе к берегу, то ближе к зарослям.
Наконец все столпились у аппарата. Зяма, схватив шланг, присоединенный к баллону сжатого воздуха, опять вошел в воду. Он направил воздушную струю на отдельно стоящий куст камыша, и тот затрепетал, как на сильном ветру.
Вася, прильнув к линзе объектива, что-то отсчитывал. Потом сказал:
— Стоп!
Осветители выключили лампы, которых сегодня было меньше, чем всегда.
— А что же это будет? — спросила я.
Мне никто не ответил. Я повторила вопрос громче, тогда Валя смущенно оглянулся.
— Это будет превращение камышей, — объяснил он несвойственным ему взволнованным голосом. — Сняли камышинку, перевели объектив на отражение камышинки в воде и тоже сняли. Сейчас будем снимать отраженную в воде Венеру, потом переведем объектив на нее самое… Лаборатория между этими двумя изображениями наведет туман — «затемнение», и на экране получится превращение камышинки в девушку…
Тем временем отснятый камыш бесцеремонно выбросили. На его место стала Венера, погрузившись носками туфель в воду.
Когда рябь успокоилась и ее отражение стало четким, застрочил киноаппарат.
Венера с удивленно-счастливой улыбкой взметнула руки, затрепетала и, почти незаметно перебирая носками туфель, скользнула к берегу. Улыбка теперь зажгла радостью ее большие темные глаза, и заурядное лицо Венеры стало прекрасным. Если бы камыши могли превращаться в девушек, наверное, они оживали бы с таким просветленным лицом.
Вася, оторвавшись от своего киноаппарата, проводил Венеру потеплевшим взглядом и негромко сказал:
— До чего же вы это хорошо, Венера!
Вася удивил меня еще больше, чем Венера. Я, признаться, думала, что наш ворчливый оператор способен только раздражаться двадцать четыре часа в сутки.
Потом снимал Валя. Венера на холодном ветру с мокрыми ногами все так же трепетно оживала. Девушки-«камыши» теперь следовали за ней. У меня от полноты чувств защипало в носу и невольно мелькнула мысль: «Сколько же нужно воли, чтобы вот так, после длительного ожидания, пошлых споров сохранить в себе всю силу творчества и проявить такое мастерство!»
К аппарату опять подошел Вася, а Валя, обиженно поджав губы, отвернулся. Сегодня операторы впервые снимали каждый самостоятельно и вели себя довольно глупо. Вася прямо-таки отпихивал своего толстого напарника.
Вытаращив глаза и выпятив губы, он что-то шипел вспыхнувшему Вале. Потом вдруг махнул рукой и задумался, сердито уставившись на далекую линию горизонта.
Балерины, дрожа на холодном ветру, начали натягивать на себя теплые халаты и одеяла. Никто даже не взглянул на них.
Все молчали, если не считать маленьких птичек такого же цвета, как песчаный берег, по которому они бегали с пронзительными жалобными криками: «Пи-и, пи-и!»
Да неугомонные «черные рыболовы» тихо совещались, приблизив друг к другу озабоченные лбы. Вася оглянулся на них и громко заявил:
— Неверно! Сейчас дело к осени! Щука около дна охотится! Зубы у нее сейчас о-о какие!..
Удалось ли бы ему в чем-нибудь убедить любителей рыбной ловли, неизвестно, потому что, перестав понимать происходящее, я внезапно обозлилась.
— А чего ради вы держите здесь все утро балерин? — холодно спросила я. — Они что, обязаны сидеть с мокрыми ногами и слушать про щуку?..
— А вы не вмешивайтесь в чужие дела! — рявкнул Вася. — Подумаешь, великая кинозвезда! Рано еще вам здесь чувствовать себя хозяйкой!
— Я, может быть, и не великая звезда, — задохнувшись от возмущения, сказала я. — Но вы, вы грубиян! — Я указала глазами на Валю, который только вздыхал. — Вы даже со своим товарищем говорите в обидном тоне…
— Как же! Вас обидишь! — усмехнулся Вася. — Оба вы достойные друзья-приятели Вадима Копылевского!
— Что? — воскликнула я. — Друзья-приятели Копылевского?
— А при чем Копылевский? — подскочил как мячик толстый Валя. — Надо выручать студию!..
— Молчали бы лучше! — И Вася так выругался, что все громко ахнули.
Опять начались взаимные упреки. Рядом со мной стоял пиротехник Слава. Обернувшись к осветителям, он сказал:
— Вот что значит хорошо подвешенный язык, как у Копылевского!.. Спасать киностудию собирается…
— Наше дело маленькое! — уклончиво сказал бригадир осветителей Виктор, искоса поглядывая на меня.