Она протянула руку гостю и только хотела пригласить к столу, как Сергей Федорович вскричал:
— Да вот и Люся была ученицей Николая Михайловича! Вместе сидели за партой.
«Значит, вместе прошла вся жизнь», — почему-то, в первую очередь, с грустной, легкой завистью подумал Николай Михайлович и только потом представил, как в классе за партой сидят он и она — подростки. Их дружба тогда, очевидно, еще не переродилась в любовь. И мудрости сложной и даже страшной жизни, в водоворот которой вот-вот должны они броситься, их учит замечательный человек, все видящий и все понимающий. Конечно, с его напутствием было легче шагать по запутанным лабиринтам…
И теперь, наверное, давно ушла та юношеская любовь, снова уступив место дружбе, которая стала еще крепче той, что была в четырнадцать лет, — дружба самоотверженная и грустная на пороге вечной разлуки…
— За столом и поговорим! — улыбаясь, сказала Людмила Викторовна.
Но за обедом уходить в глубь той темы, которая интересовала Грозного, было трудно. За столом появились внуки, требующие внимания бабушки, дедушки и гостя: трехлетний толстый и неповоротливый Янек и все сокрушающая на своем пути четырехлетняя Верочка. Верочка тут же украсила плечо брата компотом, который он равнодушно стряхнул, затем она смахнула на пол вилку и, ползая под столом, потрогала ботинок Николая Михайловича, а потом сообщила:
— Дядя упадет. И носик разобьет. Шнурок у него плохо завязан. Надо бантиком.
Николай Михайлович на полном серьезе отодвинулся от стола вместе со стулом и покачал головой.
— Действительно, торопился и забыл завязать бантиком.
Янек слез со стула, проверил свои ноги и солидно сказал:
— У меня бантиком.
Затем снова уселся на стул, вооружился ложкой и спокойно стал есть суп, стараясь не проливать и поглядывая исподлобья: смотрят ли на него взрослые?
И в эти минуты Грозному больше чем когда-либо взгрустнулось о своей одинокой, неустроенной жизни. Конечно, ученики всегда около него. И школьную жизнь он привык считать своей, личной жизнью. Но все же это не совсем так…
А Веретенников словно понял его:
— Так и прожил Саратовкин всю жизнь в одиночестве, всего себя отдал детям. Сначала приют. Потом, в революцию, подбирал в колонии и воспитывал беспризорников. Затем был директором и учителем шестой школы. А конец обычный — заболел, ушел на пенсию.
— Как же он один в старости?
— Старость и всегда нелегка, — сказала Людмила Викторовна, подавая Грозному отбивную с румяным картофелем, — а у него она оказалась просто трагической. Скончался в доме престарелых. Правда, ученики помнили. Навещали. Ученики же и похоронили его.
— Как это похоронили, бабуля? — спросил Янек, переставая жевать.
— В ямку закопали. И все, — пояснила Верочка.
— Действительно все. Истина глаголет устами ребенка, — сказал Грозный.
После обеда Людмила Викторовна повела детей спать, а мужчины вернулись в кабинет. Сергей Федорович достал из книжного шкафа старую папку, развязал ее и открыл. В ней лежали стопки тетрадей с выцветшими, но аккуратными обложками.
— Это дневники моего отца. Здесь вы найдете много о Саратовкине. Отец боготворил его. Считал великим педагогом. После революции он делал в Сибири то же, что Макаренко. И сколько же путевок в жизнь дал он молодежи! Скольких уберег от смерти физической и моральной! Учтите, Николай Михайлович, дневник отдаю только на время. Это фамильная реликвия.
— Понимаю. Сохраню в целости. И благодарен безгранично вам, Сергей Федорович. Отнесусь, как к святыне.
— Да, забыл еще. Тут же есть фотография!
Он долго перекладывал тетради, перелистывал их и встряхивал и, наконец, достал фотографию.
Группа беспризорников в пальто, полушубках с чужого плеча. На головах у кого что — и красноармейские шлемы, и выношенные старинные шапки, и потрепанные фуражки. Все стоят. Видимо, жмутся от холода, хотя и находятся в помещении. А в середине на табурете сидит человек средних лет, тоже в поношенном пальтишке и старом помятом картузе. Николай Михайлович так и впился глазами в лицо Саратовкина.
— Я же не ошибся. Я таким и представлял его! — в волнении воскликнул он. — Какая улыбка! Тут и скромность, и доброта, и обаяние. Видите — руками обхватил близстоящих мальчишек, хотел, наверное, выдвинуть их на первый план, а самому остаться в стороне. Подкидыш! Миллионер! Все отдавший детям — и состояние свое, и всю жизнь! Учитель! — В глазах Николая Михайловича блеснули слезы. — Ну, что же, мы переснимем, увеличим. Сами сделаем мемориальную доску, вывесим на школе. Своими руками создадим памятник.
— А не лучше ли обычным путем?
— Нет. Это должны делать дети. Обязательно дети, которым он сохранил их отцов. И деньги у нас есть. Я уже давно определил гонорар за книгу на эти расходы.
В мире все повторимо. В школе же одно событие следует за другим по точному, монотонному расписанию. И все же события повторяются по-разному.
Каждый год, на пороге лета, двери школы открываются, чтобы выпустить в жизнь тех, кто десять лет провел здесь. Но уходят воспитанники школ по-разному и по-разному вступают в большую жизнь. Одни целеустремленно и легко, другие безвольно, ощупью. Иные с первых шагов становятся пасынками жизни, а другие любимыми детищами. И ведь нельзя признать, что иной раз пасынок во сто крат достойнее любимого детища. Но жизнь причудлива и сложна. Поэтому Грозный с беспокойством и затаенной грустью провожал в дальний путь свой десятый «А».
Отгремел выпускной вечер. Как всегда, разошлись на рассвете. А назавтра, в сумерках, собрались на прощание в «Избе раздумий». Из учителей попросили прийти только Грозного.
Этот голубой сумеречный час летнего дня был незабываемо хорош. И наверное, романтичнее было бы провести его в кольце молодых елей, сосенок и кедров, осветив огромным костром темнеющее небо, старую баньку и буйный сиреневый цвет багульника на взгорке. Но последний раз хотелось побыть именно там, где три года загорались мечты, завязывались непримиримые споры, складывались убеждения.
— Незабываемая «Изба раздумий»! Как много дала ты нам, старая банька, построенная каким-то дореволюционным мужичком! — сказала Лаля Кедрина.
Она превратилась в хорошенькую девушку. На ней было нарядное кружевное платье, и теперь уже белый цвет не полнил ее подобранную фигурку.
— Здесь я поняла, как смешон мой протест против родителей. Я им назло небрежно одевалась, вела себя при гостях вызывающе, огорчая маму. А чем она не права? Она любит старинные вещи. Она привыкла к этому и была воспитана видеть смысл жизни только в семье. А отцу я всегда давала понять, что не принимаю его живописи… И этим тоже огорчала его…
— Дамы и господа! О предках не будем говорить в эту прощальную ночь, — насмешливо сказал Никита своим сильным, бархатным голосом.
Он достал из нагрудного кармана нового светло-серого костюма ярко-красную расческу и, по привычке приводя в порядок волосы с безукоризненной укладкой, выполненной природой от рождения, взглянул в маленькое, кое-где облупившееся зеркало, висящее на гвозде, вбитом в бревно стены. Лицо было красиво и яркой молодостью, и безупречными чертами лица, и выражением мысли.
— А кто, скажи, Лаля, подсказал тебе задуматься над твоим поведением? — спросила Наташка.
— Ты, конечно!
— Ой ли?! Подумай-ка!
— Грозный, Наташка, Грозный!
— То-то же! Не я и не изба сама по себе. А тот, кто всегда был с нами.
— Ну, а родители твои очень переживают, что ты решила стать учительницей? — спросил Лалю Никита, загоняя в карман поглубже красную расческу.
— Ты же не хотел о «предках»! — отрезала Лаля.
— И вот в этой самой «Избе раздумий» через шесть лет ты будешь помогать своим ученикам разбираться в своих ошибках, учить отношению к людям, открывать непонятные явления в жизни — словом, как Грозный… — оставляя без ответа реплику Лали, не отставал Никита.
— Буду. И с радостью. Только суметь бы. Сам знаешь, как трудно с нами. Не всякому мы душу свою откроем. А ты, Никита, порадуешь своего отца тем, что на экране он будет видеть ежедневно твою физиономию и сделанную приветливую улыбку: «Добрый вечер, товарищи!»
— А ты знаешь, для того чтобы стать диктором, нужно иметь театральное образование? — спросила Наташка.
— Николай Михайлович узнавал для меня это официально. Эх, младенцы! Если б вы понимали, сколько для меня сделал этот человек! — вздохнул Никита.
— Опять Николай Михайлович, — со значением сказала Наташка, словно бы нарочно заставляя всех сосредоточиться на достоинствах учителя.
— А может, и так проскочу! — снова сказал Никита. — Ведь голос-то у меня почище левитановского. — Он покрякал, прочищая горло, и сказал удивительным звенящим басом, отдающим металлом: — Не голос, а бархат! N-ская телевизионная студия потеряет — московская подберет. Не выгодно землякам терять такого диктора.