Круглые, налитые солнцем облака стояли над городом. Летние облака хорошей погоды.
Простучали под нами доски деревянного моста (которого уже нет), и я увидел желтую дугу реки, посреди которой с трудом раздвигал воду грязно-белый пароходик. Я не прочитал название, но знал, что это «Механик Кулибин», который всегда в это время отправлялся до пристани Порошино. (Если это только не сон, не сказка и не чей-то громадный, искусно подготовленный обман!)
Нет, это был не обман. И мост настоящий, и «Кулибин» тот самый, который через три года прочно сядет на мель и останется там, когда сойдет вода…
И улица Первомайская – та самая. Вот швейная мастерская в бревенчатом доме с башенкой, сквер с желтыми акациями и тополями, с ветхой деревянной решеткой, которую через два года заменят чугунным литьем. И коричневый, еще не посеребренный купол дощатого цирка…
– Здесь? – спросил водитель.
– Здесь, – вздохнул я.
Тормознули. Я открыл дверцу и ступил на деревянный тротуар.
В двух шагах стояла рекламная тумба. Такая будочка под крышей, похожей на китайскую шляпу. С маленьким шпилем. Вся в разноцветных афишах.
Я их помнил, честное слово! Особенно вот эту, желтую! Два здоровенных дядьки в красном и зеленом трико облапили друг друга и пытаются повалить на ковер.
Третье отделение
нашей программы:
ФРАНЦУЗСКАЯ БОРЬА!
А рядом, на белой афише:
Сегодняшняя встреча
(2 июля)
Назарьян – Цепник
Карелин – Хаджи-Мурат
(борьба-реванш)
Авдеенко – Франк Гуд
Я тут же вспомнил Франка Гуда. Это был могучий мулат. Мы, мальчишки, иногда замечали его на улице и стайкой ходили следом. Спорили, настоящий он негр или нет. И в цирке всегда болели за него, потому что знали: негров угнетают в Америке…
– Эй, – окликнул водитель, – рассчитаемся, да я поеду. Чего здесь зря торчать.
«Ну, валяй», – подумал я. Вынул деньги. Он пересчитал, сунул в карман брюк, а в нагрудный карман нехотя полез за сдачей.
«Давай, давай, – подумал я. – А то жирно будет».
– Слушай, – сказал он, – а, может, тебе здешними деньгами сдать? Пригодятся.
Черт возьми, это он правильно! А я и не подумал!
– Давай.
Он выдал мне вместо четырех рублей четыре больших (с половину тетрадного листа) десятки.
– Ну вот… Обратно-то когда за тобой?
«Катись ты», – чуть не сказал я.
– Завтра. В это же время.
– Здесь же?
– Здесь.
– Ну, смотри, – сказал он, оглядываясь. Видно, торопился. – Жду пятнадцать минут. А потом как знаешь.
«Жди», – подумал я.
Жди, милый. Ты подождешь пятнадцать минут, потом еще пятнадцать. Потом еще. Потом поедешь по улицам, нервно высматривая меня среди прохожих. А вернувшись на базу, доложишь диспетчеру, что так, мол, и так…
Возвращайся. Мне там делать нечего.
Он не уезжал. Потоптался у дверцы и вдруг неловко попросил:
– Слушай… Ты мне сделай одно дело, а? Тут, говорят, крабов навалом в любом магазине. Купи баночку. У нас ведь не достанешь.
– А сам-то не можешь?
– Не могу. Нельзя нам от машины отлучаться. Инструкция.
Это верно. От машины ему нельзя. Очень она выделяется среди «побед» и «эмок», а «волги» в это время еще не придуманы. Заберется какой-нибудь юный любитель техники, нажмет педаль… А что? Я бы обязательно забрался и нажал…
А насчет крабов он прав. Сахар не всегда есть, с хлебом бывают перебои, а крабов сколько хочешь. В банках. Потому что за границу их продавать еще не начали.
– Будут тебе крабы, – сказал я.
Он, видно, обрадовался. Лицо сразу сделалось симпатичным. Мальчишечье такое лицо с родинкой на подбородке, похожей на жука.
– Ну, добро. А то у меня завтра день рожденья, ребята придут. Сам понимаешь…
– Сколько тебе стукнет?
– Двадцать три.
«Жаль», – усмехнулся я про себя. Значит, здесь ты еще не родился. А то поймал бы я какого-нибудь чернявого пацаненка в штанах на лямках, с родинкой-жуком на подбородке и оттаскал бы за ухи. На будущее. Чтобы не разговаривал на «ты» с пассажирами и вообще…
– Поехал я, – сказал он и полез в машину.
– Пока.
– Да, чуть не забыл. Приходи сюда один, без провожатых. Договорились?
– Ладно.
Он уехал, а я прошел несколько шагов, и тут меня снова захлестнуло волненье. И дурацкая слабость какая-то. Я чуть не сел на деревянный штакетник. Сон это или бред какой-то?
– Нет, стоп, – сказал я. – Так нельзя. Не смей раскисать. И… в конце концов пора уже привыкнуть к научным чудесам.
Большой лохматый пес с репьями на длинных ушах подошел, глянул добрыми янтарными глазами и замахал хвостом. Он всегда всем знакомым и незнакомым людям махал хвостом. И его любили все и подкармливали понемногу.
– Пират, – сказал я. – Милый ты мой.
Он вроде как улыбнулся розовой пастью и замахал хвостом сильнее. Может, узнал? Что ему там путешествия во времени.
– Эх ты, Пиратка, – повторил я, гладя лохматый загривок. И вдруг понял, что ничуть не волнуюсь. Просто я словно был в долгой командировке, а теперь вернулся.
Я еще раз погладил Пирата и пошел по гибкому деревянному тротуару. Д о м о й.
Когда я уезжал, стоял осенний день, еще не холодный, но уже с желтизной в тополях. С тяжелой сыростью после ночного дождя. А сейчас было яркое июльское утро.
Второе число. Я этот день запомнил, потому что впервые в жизни тогда остался полным хозяином дома. И было мне ничуть не радостно, а довольно сиротливо.
Помню, я проснулся, позавтракал холодной картошкой, сел на крыльце и начал выстругивать кинжал из тонкой досочки. Надо же чем-то заняться. Стружки падали мне на сандалии. Они были желтые, завитые. Вспомнил я почему-то светлые завитки волос на буйной голове молодого Добрыни Никитича. Я его видел на цветной корочке книжки с былинами, которой хвастался Гошка Переплавин. И захотелось мне, чтобы у меня появился такой друг. Ну, пусть без шлема и кольчуги, пусть даже без светлых кудрей, но большой и сильный.
Но друга не было. Я строгал. Сыпались стружки.
Он строгал. Сыпались стружки. И все было так, как было . Он сидел на нашем крылечке, на которое падала тень от большого дома. У крыльца росли подорожники и ходили две курицы. Они жадно косились на стружки, думали, что это зерна, однако подойти боялись.
– Кыш, – сказал он им, не поднимая головы.
Лица его я не видел. Только белобрысое темя видел с хохолком, как у многих мальчишек. Но вы же понимаете, я знал, кто это.
Был он в трусиках защитного цвета с блестящей военной пуговкой на кармашке (мама сшила их из старой гимнастерки), в сбитых сандалиях на босу ногу, в красно-коричневой ковбойке. Ковбойка – это не просто клетчатая рубашка, а особого фасона: у нее воротник с пуговками на уголках – две спереди, одна сзади. Сейчас таких уже не шьют, только название осталось…
Далее – пропуск. Не помню, потерял я эти страницы или просто не написал их. А речь там шла вот о чем. Я представился Славке старым маминым знакомым. В школе, мол, учились вместе, а потом не виделись много лет. Теперь вот приехал в командировку, отыскал адрес, решил навестить давнюю одноклассницу… «Ах, как жаль, что ее нет дома! Приедет только завтра вечером? А мне утром надо будет уезжать. Впрочем, посмотрим… Тебя как зовут? Славка?! Надо же! И меня… То есть дядя Слава. Ты не разрешишь мне сделаться твоим квартирантом на сутки? А то, в гостинице, как всегда нет мест, да и дорого там до чертиков…»
Дети в ту пору были доверчивы, не знали еще про серийных маньяков, про ежедневные квартирные грабежи, про взрослое вероломство. Тем более, что дядя Слава был слегка похож на того «Добрыню», о котором Славка думал совсем недавно. И, кроме того, он знал множество историй про школьное мамино детство – тех самых, которые мама рассказывала и Славке. Как тут было не поверить? Скоро они стали друзьями…
Далее предполагался неторопливый рассказ о прогулках по родному до щемящей сладкой боли городу, о мороженом в городском саду, о купании под речным обрывом («Я понимаю, мама не велит купаться одному, но ты же со мной…»). И разговоры… И мой рассказ – не совсем откровенный, но уже с намеками – что я решил расстаться с прежней жизнью в хмуром, непохожем на этот, городе, в «чужом дурацком времени» и вернуться сюда. Насовсем…
– А почему тебе там сделалось плохо? – спросил он бесхитростно (мы были уже на «ты»).
Как ему растолковать? Я и себе-то не мог объяснить как следует.
Все так скрутилось в жизни. Началось с малого, а сплелось в такой узел, что не разрубишь.
Туго мне однажды пришлось на работе. Была работа нелегкая, а кое-кому казалось, что все это пустяк и ерунда. А кто-то считал, что не надо горячку пороть и торопиться, потому что работа эта, как и всякая – не волк… А кое-кто вообще мешал.
Как-то раз я сказал одному гаду, что он гад (потому что он был гадом и хотел, чтобы такими же были остальные). В переносном смысле сказал, довольно вежливо. Но он все равно не согласился. Такие не терпят, когда их называют по-настоящему даже в переносном смысле. Он пошел жаловаться, а я не мог отступить от сказанного, потому что дело касалось не нас двоих, а многих людей, которым он отравлял жизнь.