Виктор не вникает до конца в смысл этих стихов, называет их для себя по запомнившейся строчке — «Разрубите канаты» или «Мост над страхом», но он ловит их, хватает разинутым ртом, как воздух, они почти его, если бы он умел. Он бы, правда, сделал свои чуть менее патетичными. Но тот же поток беспрерывности, темперамента, напора! Тот же мост — трагический и нелепый, который
Висел, как посмешище, между
Фигурами тех, что не знали
Один о другом ничего.
И даже
Не знали, что есть между ними
Иссохший от горя…
что есть между нами…
…И даже сжигать за собой…
между ними…
Не знали…
Висел, как посмешище…
к помощи
Жадно взывал… не услышали…
К помощи…[2]
Все долго сидят молча. Миша Романов вытирает скомканным платком лицо и руки. Он вовсе не волнуется, просто это дьявольское напряжение — продержать и продержаться на такой звенящей ноте.
— А последнее, Миша!
— В следующий раз. Докончу вот…
Он весь еще там, в яростно вращающемся мире. Щурит глаза: привыкает к другому свету. Дышит тяжело: привыкает к другому воздуху.
Он очень серьёзен сейчас. Совсем взрослый человек. Да он и есть взрослый: студент-физик вечернего отделения, он же чуть ли не начальник цеха на заводе, он же поэт. Всесторонняя одаренность!
Виктор понимает, что это дает право на прямоту суждений, на резкость в движениях: человек крепко стоит на ногах. Право дает, а задевает. Получается, будто его, Виктора, достоинства — веселость, легкость, обаяние — ничего не стоят. А ведь самого Романова тоже тянет подурачиться. И он позволяет себе это, но только когда ему вздумается. И все на каком-то нерве, на лихости… Он разный, этот Романов. Виктору не совсем ясен. С ним трудно. Вот Женя Масальский — другое дело. Он мягче. И он обычно знает, как поступить. Это вселяет уверенность: его присутствие для Виктора — залог того, что все будет как надо.
Сейчас Женя подходит к Романову, берет его худые пальцы в свои теплые руки.
— Спасибо, старик. А я тут для тебя отложил…
Они уходят в угол, и Женя показывает свои новые графические работы — тонкие перовые рисунки, один из которых Виктору особенно нравится: это похоже не то на крыло бабочки, не то на листок, тонко испещренный сложными жилками древесной кровеносной системы. Все разглядывают, передают.
— А картины, Женя? Жень, ведь половина из нас не видели.
Женя Масальский открыто глядит желто-ореховыми своими глазами, улыбается широкозубой улыбкой, которая нежно выпрастывается из бороды и усов.
— Пожалуйста. (А ведь не хотел. Точно — не хотел!) — И переворачивает расставленные вдоль стен полотна.
Виктор знает их и радуется им. Особенно одна картина: за белой пеленой (занавес? Падающий снег? Дым?) на столе, угол которого на переднем плане чуть сминает пелену (да, конечно, это занавес), что-то за этой пеленой карминно краснеет, тревожное и счастливое, как праздник, который угадывается невдалеке — досягаемый, но еще недоступный. Потом различаешь — это игрушка. Паяц. И наглядеться на все это невозможно!
И еще картина — белым по белому, за такой же пеленой перчатки, цветок, длиннотелый сосуд. Все четко и законченно в общей белесой расплывчатости.
Стихи Миши Романова взвинчивают своими непрерываемыми ритмами, тормошат, зовут к разрядке. Женины картины мягко касаются чего-то Доброго в тебе, уводят в красоту.
Лида подошла к художнику, потерлась щекой о его плечо. Тот благодарно кивнул. И Виктору захотелось тоже что-нибудь такое сделать, чтобы и к нему вот так подошли. Чтобы Даша.
Одна из Жениных поклонниц и завсегдатаек — Нина, с длинным носом и длинными волосами, приносит чайник, сахар, баранки, глиняные кружки, ставит все на подоконник. Чай заварен прямо в большом чайнике. Кто-то наливает, пьет, кто-то ходит возле картин. Девочки перешептываются о всякой ерунде. Виктор раньше думал: они умные-преумные. А теперь знает — обыкновенные. Просто им нравятся стихи, и картины, и этот дым, и этот дом.
Женя налил чаю Даше. Ну что ж — новая гостья, все верно. Она блеснула зубами и белками глаз. Спасибо, значит. Тоже понятно.
Он что-то сказал.
Ответила.
Еще сказал, засмеялся.
И она засмеялась.
Может, хватит.
Кивнул в сторону Лиды и новенького, который опять о чем-то рассуждал, размахивая руками. Даша завертела головой: нет, мол.
О чем они?
Взял ее под руку, подвел к этим двоим.
Тогда и Виктор подошел.
Алик говорил об инстинкте самопожертвования. Что вот, мол, считается, будто нам передалось от предка-зверя только эгоистическое, жестокое. Он же, Алик, полагает, что альтруизм и жертвенность свойственны животному миру, закреплены генетически и передаются из поколения в поколение:
— Знаете, как ведут себя лошади, когда на табун нападают волки? Они сгоняют всех — всех без разбору! — жеребят в круг, становятся к ним мордами и отбивают волков задними ногами. И часто гибнут. Могли бы убежать, а не бегут. Такое поведение не каждому животному в отдельности выгодно, а всему табуну, всему роду. И такой род выживал. А тот клан, который не хотел защищать детенышей, вымирал и, значит, не мог передавать свои эгоистические гены.
Виктор вмешался, но не очень, кажется, удачно: он высказался насчет когтей и клыков, которые, стало быть, обречены. А разве это так? Но его не поддержали, заспорили, и Алик отпарировал со всей уважительной строгостью:
— Я говорю о групповом отборе. Конечно, был отбор и индивидуальный, на эгоизм. Но именно групповой отбор породил у человека этические эмоции.
Виктор вспомнил вдруг, что его отец тоже занимался этими генами и хромосомами, и теперь пожалел, что не вник во все это хоть немного — тогда можно было бы со знанием дела перебить Алика. Жаль, что Алик завладел вниманием, — скучнит вечер! Вообще как-то сегодня постно у Женьки. Надо бы оживить.
Виктор оглядывается, оценивая обстановку: несколько человек слушают Алика; кто-то еще рассматривает картины и рисунки, сваленные на столе; с дивана несется довольно мелодичное гудение. Запели. Здесь любят петь.
Виктор, стараясь остаться незамеченным, выходит из комнаты, потом — из квартиры. Последнее, что он видит: Миша Романов повязал на шею чей-то пестрый платок, прошелся мимо девчонок, заломив руки к затылку:
Мы цыгане —
Люди злые,
Любим кольца
Золотые.
А девочки и рады, подхватили:
Три доли-доли раз,
Три доли-доли два.
Три доли шайбарэ!
Даже на улице слышно. Этому Романову только завестись!
А вот, видно, к хрипучему Жениному магнитофону подключили микрофон, и тот же Миша, прервав пение, официальным голосом кричит:
— Гражданка в джинсах! Не туда поехали. Фальшивите. Держитесь правой стороны. Все держитесь правой стороны!
Полная иллюзия милицейской машины с громкоговорителем.
Виктор, стоя на противоположном тротуаре, возле телефонной будки, точно посторонний заглядывает в знакомое окно, как в тепло подсвеченный аквариум. Вот Лида тряхнула прямыми белыми волосами — она разговаривает с Женей возле запотевшего от чая окна. Проплыла Даша. Только бы не ушла! Еще немного подожди, Даша! Сейчас будет веселей!
Виктор входит в телефонную будку, набирает номер и сквозь стекло внимательно следит за всем, что происходит у Масальского. Уши его ловят чуть слышное:
Три доли-доли раз!
Три доли-доли два!
Ага! Вот Женя Масальский отбегает от окна. За окном движение теней. Это потому, что в жужжание разговоров и крикливое пение врезается телефонный звонок. Женя хватает трубку:
— Что? Что? Не слышу! — прикрывает трубку ладонью. — Тише, тише вы, это из милиции. — И тому, кто на проводе: — Нет, товарищ Воробьев, довольно тихо. Соседи? Опять снизу? Нет, вина нет. В чайнике?
Все пораженно притихают. Несправедливость обескураживает. Женин голос начинает дрожать:
— Зачем же эти наговоры? Зайдите и посмотрите. Какие новые девушки? Кто их зазвал… Ах, это ты, Витька?! Ну, гад! Ну, приди только!
Все облегченно вздыхают. Потом смеются. А когда раздается звонок у двери, Миша кричит:
— Это Витька! Прячьтесь кто куда. Тихо!
Женя Масальский идет открывать. А Виктор там, за дверью, заговорщицки:
— Я принес корм для канарейки.
Женя подхватывает игру:
— Канарейка сдохла.
— Ваша тетя просила вам кланяться.
— Какая тетя?
— Из Крыжополя.