— И отберут, — говорит хозяин, — коли мы дадим им, окаянным, еще царить над нами. Нонече ведь еще, — говорит, — когда дьяк Грамотин позвал королевских послов на царскую хлеб-соль — те спрашивают первым делом, посадит ли государь их за один с собой стол. Когда же дьяк им в ответ, что у нас, русских, никому-де не положено сидеть за одним столом с царем, окроме царицы, они уперлись: «А мы имеем, мол, повеление от его королевского величества требовать себе место за царским столом; буде же нам в том откажут, то не шли бы вовсе на брачный пир». Спасибо еще пану воеводе, что вступился в дело: сошлись хошь на том, чтобы старшему послу, Олесницкому, сидеть по правую руку от царя за отдельным столом, а второму послу, Гонсевскому — за общим столом с нами, боярами, но все же ведь на первом месте! А музыка за столом какая была? Все польская! А на чье здоровье заставили пить нас? На здоровье «друга нашего» короля польского, потом «великих» послов, потом и прочих «дорогих» гостей-поляков! И те первые же хором орали по-своему: «Виват!» А к концу стола все перепились заморскими винами, да во хмелю принялись поносить наши стародавние обычаи, нашу святую церковь такими словами, что святых вон выноси. А мы молчи, покуда самих нас, всю Русь православную, не перерядят в польские жупаны, не перекрестят в латынскую веру! И сам народ наш это уже чует. «Статочное ли дело, — говорит народ, — чтобы русская царица была еретичкой? Не срам ли для русского боярства, что царь пренебрег всеми московскими боярышнями и взял себе жену из поганой Польши? И в угоду ей и ее родичам на царской кухне все кушанья готовятся на польский лад, жарят и варят телятину[14], ажно поваров омерзение берет, и разносят они об этом молву по всему городу. Каждое утро в монастыре у царицы Марфы, а теперича и во дворце топили баню для царицы-полячки, а она хошь бы раз-то помылась! Сам государь хошь и ходит в церковь, да с целой оравой проклятых ляхов, а те водят туда с собой собак и оскверняют тем святыню. Церковные дома уже отняли у многих наших пастырей и отдали еретикам. Скоро, поди, и храмы Божии отдадут им!» — Вот что говорит наш простой народ. А не ведает он еще того, что и сам-то государь перешел уже в латынство…
Как только вымолвил это хозяин, все бояре разом загорланили:
— Да быть того не может!
— Слышать-то и мы уже кое-что слышали…
— Иначе разве выдал бы он нас врагам нашим головою?
— Да подлинный ли он еще сын Грозного царя?
— Слово сказано, — говорит тут хозяин, — будь он настоящего царского рода, стал ли бы он губить свою родную православную Русь? А значит, он обманщик, самозванец! И мы, бояре, терпим на престоле такого проходимца? Кому, как не нам, отечество блюсти, быть щитом своего народа от иноплеменных? Их здесь в Москве всего на все тысяч пять; нас, русских — сотни тысяч. Только ударить в набат…
На этом месте своего оживленного рассказа казачок умолк, чтобы глубоко перевести дух.
— Ну? — заторопил Курбский, которого охватывало также все большее волненье.
— Дальше я уже не стал слушать: надо было улепетывать подобру-поздорову. Вывел меня приятель опять тихонечко из своего чуланчика, да разными переходами выбрались мы этак на заднее крыльцо.
— Ну, спасибо, — говорю, — наслышался, чего никак уже не думал, не гадал!
А он меня за рукав.
— Постой, друже, — говорит, — есть на тебе ведь нательный крест?
— Как, — говорю, — не быть.
— Так вынь-ка его.
— Зачем?
— Вынь! — говорит. — Иначе ведь не отпущу. Вынул я крест, а он:
— Целуй мне его на том, что ни меня, ни боярина моего не выдашь.
Я было туда-сюда, отлынивать, а он все свое:
— Слухай, чоловиче: дружба дружбой, а своя шкура все же чужой дороже. Ведь я тебя, коли на то пошло, не пожалею; крикну, так тебя сей же час схватят.
Этакий ведь Иуда! Что с ним поделаешь? Хошь не хошь, пришлось целовать крест…
— Но я этого так не оставлю, — объявил Курбский. — Подай-ка мне ферязь и шапку.
Петрусь оторопел.
— Да ты куда, княже? Не во дворец же к царю?
— К самому царю — упредить теперь же, пока он еще не ложился.
— Помилосердствуй, милый княже! Ведь я же клялся…
— Ни про тебя, ни про твоего приятеля не будет говорено ни, слова; но про заговор бояр мне умолчать нельзя, нельзя! Кто убрался из дворца вместе с Шуйским — те, значит, с ним и заодно.
— С Шуйским? Да разве я Шуйского тебе поминал? И мало ли Шуйских…
— Шуйский главарь один — князь Василий Иванович: дважды он уже злоумышлял против государя…
— Нет, нет, не он, право, не он! — старался уверить мальчик, но дрожащий голос и смертельный испуг, написанный на лице его, говорили противное. — Ты его, Бога ради, не называй…
— Хорошо, хорошо, и его не назову. Без того, авось, догадаются. Так где же ферязь?
Полчаса спустя Курбский был уже во дворце. Танцы, оказалось, кончились; большинство гостей разъехалось по домам; но Басманов, тесть государев Мнишек и некоторые другие из поляков оставались еще при государе. Говорить в присутствии врагов об измене русских бояр Курбский постеснялся, а потому велел вызвать к себе в приемную одного Басманова: этот новый любимец Димитрия, без всякого сомнения, оставался ему непоколебимо верен.
— Доброго вечера, князь, — были первые слова входящего Басманова. — Привело тебя сюда в столь поздний час верно что-нибудь совсем безотложное?
— Да, боярин. Думал я было сперва побеспокоить самого государя…
— Теперь он тебя все равно бы не принял. Эти господа поляки надумали устроить на днях для молодой царицы рыцарские игры — турнир…
— Мое дело, боярин, куда важнее этих игр…
Понизив голос, чтобы бывший в приемной караул не расслышал, Курбский рассказал о новом заговоре бояр и передал, по возможности, дословно то, что говорилось на их тайном совещании. Басманов ни разу его не прервал и нервно только покусывал усы.
— Ты сам был также при этом? — спросил он, когда Курбский кончил.
— Нет, но за верность всего рассказанного ручаюсь.
— Ручаешься? Значит, слышал от совершенно верного человека?
— Да.
— Кто же он?
— А уж этого, прости, не скажу. Я дал обещание никого не называть.
— Даже зачинщика заговора?
— Даже его.
— Этакая ведь досада!.. — пробормотал Басманов. — Сам я в тебе, князь, уверен; но не все тебе поверят на слово. Им подай все, как на ладони, назови всякого…
— Этого они от меня не дождутся!
— Доброй волей, да. Но они могут вырвать у тебя признание силой.
— Пристрастным допросом? Если у них поднимется рука на невинного, то у меня достанет духу вынести всякие муки!
— А может быть, и смерть? Но каково-то это будет для твоей молодой вдовы.
При упоминании самого дорогого ему в мире существа Курбский изменился в лице, но решимость его осталась та же.
— Она перенесет это испытание Божие, — сказал он, — как переносила не раз и прежде.
— Это твое последнее слово?
— Последнее. Басманов пожал плечами.
— Боюсь я за тебя, князь, крепко боюсь! Не пеняй же на меня.
С этими словами он удалился. Недолго погодя дверь из внутренних палат снова растворилась, но вошел уже не Басманов, а старший адъютант Сен-домирского воеводы, пан Тарло. При виде Курбского, на губах его давнишнего недруга заиграла зловещая улыбка.
— По царскому повелению, ясновельможный князь, я вас арестую, — объявил он; затем, обратись к начальнику дежурной немецкой команды, потребовал, от имени государя, эскорт в пять человек.
Выйдя из дворца, они повернули в сторону тайного сыскного приказа.
— Вы сдадите меня князю Татеву? — спросил Курбский.
— С удовольствием сейчас сдал бы, — отвечал пан Тарло. — Но его милость, к сожалению, изволит уже почивать, а потому вам придется потерпеть до утра.
Несколько шагов они прошли молча. Нарушил молчание опять Курбский:
— Вы позволите мне, пане, еще вопрос? Басманов во всей подробности докладывал обо мне государю?
— Во всей подробности? Зачем! Государю было не до вас.
— И, не зная дела, он велел отправить меня в застенок?
— Как вам сказать?.. Как только Басманов начал про заговор, его величество перебил его: «Опять ты, Петя, с этими пустяками! Какие там заговоры?» — Тогда пан воевода отвел в сторону Басманова, порасспросил его хорошенько, а потом уже спросил у государя разрешение сдать доносчика в руки князя Татева.
— И государь разрешил?
— Как видите.
— Так имени доносчика ему даже не сказали?
— Вашего имени? Для чего! А вот и ваше новое местожительство. Доброй ночи и приятных снов.
Тем временем оставшийся дома казачок Курбского с понятным беспокойством ожидал его возвращения. Напрасно прождав целую ночь, он понял, что с господином его приключилось что-то неладное. К беспокойству у него прибавились теперь еще угрызения совести: не он ли, Петрусь, разболтав о заговоре, всему причинен?